сапогами и парой платья.
— Для чего это у него в руках палка? — спросил я.
— Это чтобы меньше двигаться и как можно меньше тратить фосфора в физических движениях, а больше сберегать его для умственной работы.
— А вам, должно быть, здесь весело! — сказал я.
— В особенности вечером, когда начинается пристройка будильника и развешивание свечей и простынь сообразно с законами отражения лучей. Но и день имеет свои приятности. Мы непрестанно заняты разными глубокими соображениями. Колбасы, например, какую, кажется, могут дать пищу для ума? Но мы и их не оставили без внимания. Прежде мы питались колбасами, а теперь сообразили, что лучше всего брать пример с первобытных людей: пить невареные яйца и есть сырую говядину. Вон…
Новицкий открыл шкаф. Там на блюде лежал огромный кусок сырой говядины. Из-под нижней полки выглядывало лукошко с яйцами.
— Днем мы занимаемся стряпней либиховского бульона (вон серная кислота) и для опыта кормим этим питательным веществом кошек и едим сами: кошки издыхают, а мы бегаем поминутно зачем-то в кухню. Чаю мы не пьем — он раздражает мозг, и кофе также. Пьем молоко пополам с шампанским: выходит очень хорошо. За обедами и вообще за едой, чтобы было не скучно, мы передаем друг другу свои открытия и изобретения по разным отраслям наук и искусств. Так, например, мы недавно выдумали целую новую науку — «Историческую алгебру», и теперь занимаемся ее разработкой. Это трудная наука: в ней есть дворянство в квадрате и интеграл народной зависти, но мы не смущаемся трудностями — уповаем на бога, и по его бесконечной благости наши вычисления всегда венчаются успехом: получается, что дворянство равно нулю.
Стоя с Новицким у шкафа, мы долго не замечали, что Оверин сидит на диване, улыбается и внимательно слушает Семена.
— Что вы слушаете этого филистера, — смеясь, сказал Оверин, — через пять лет он будет в бане мыться с Анной на шее.
— В свободные минуты мы занимаемся дружескими спорами о филистерах и энтузиастах, но, впрочем, по множеству занятий, не успели еще привести к концу ни один, из этих споров, — проговорил Новицкий, продолжая свой очерк оверинских похождений.
— Сергей Степаныч! вот какое дело — дуэль, — начал Андрей, но Оверин остановил его.
— Что ж вы, думали, что я совсем рехнулся или сплю, что ничего не слышу? — смеясь, сказал он. — Я все слышал. Слышал, как филистеры не хотят таскаться по судам из-за исключительного случая… Хочешь, я буду твоим секундантом?
Андрей с восторгом схватил Оверина за плечи и начал трясги его. Последний энергическим толчком выразил свое неудовольствие.
— Ну, без медвежьих нежностей, — проговорил он.
— Черт возьми, какой секундант! Он стоит двенадцати секундантов!
— Примет ли только его противная сторона? — усумнился Новицкий.
— Ничего, когда мы отчистим с него меловую кожуру, он будет довольно близким подобием человека, — засмеялся Андрей и опять начал трясти Оверина. — Как твой сапожник?
— Сапожник умер от пьянства, — холодно известил Оверин, отстраняя от себя ласки Андрея.
— И он перенес этот удар как ни в чем не бывало! Даже ни слезинки о друге. Так непрочны человеческие чувства! — сказал Новицкий.
— Сапожник не был филистером. Ему хотелось пить, и он пил, презирая все, даже смерть, а не только суды и приличия, — с убеждением объявил Оверин.
— У тебя есть какое-нибудь платье, кроме этого? — спросил Андрей.
— Есть, — ответил за него Новицкий. — Он теперь богат. Мы до сих пор не знали, да и он не знал, что владеет двумя стами душ и кругленьким капитальцем. Поздравьте. Его уж ввели во владение.
— Никто не введет и не вводил никогда, — обиделся Оверин.
— Положим, крестьян вы бросили, а деньги-то все-таки ведь взяли? — сказал Новицкий.
Оверин смутился.
— Да… — в затруднении проговорил он, — конечно… Необходимость. Что же бы я стал есть, если б не взял?
— Я не говорю, что не надо было брать: хорошо сделали, что взяли, а то бы сидели без либиховского бульона. Но, видите ли, в чем дело: люди отдают деньги на проценты, а мы, как Бальзаминов[68], сообразили, что тридцати тысяч хватит на шестьдесят лет, по пятисот рублей в год, и отдали их на хранение.
— А вы думали, я обрадуюсь тридцати тысячам и сделаюсь ростовщиком?
— Но, однако, нам пора отправляться, — сказал я, так как разговор о росте процентов, который Оверин находил делом неестественным и бессовестным, грозил затянуться надолго.
— Пора, пора, — подтвердил Андрей. — Завтра я заеду за тобой рано утром.
Андрей объяснил Оверину главные условия дуэли, и мы воротились домой.
Вечером, когда стало смеркаться и я положил книгу, дожидаясь, скоро ли Савелий принесет свечи, меня взяло нетерпение — посмотреть, что делает брат. Я не ожидал застать его в том беспокойстве, которое заставляет жечь компрометирующие бумаги или писать предсмертные письма, но все-таки думал, что ему теперь не очень весело. Ввиду близкой вероятности умереть присмиреет самый резвый человек.
Я вошел. Он сидел й писал. «Душу свою выкладывает на случай смерти», — подумал я. Но ни чуть не бывало. Андрей, размышляя о дуэли, случайно припомнил, что Стульцев помогал клеветать Володе и не может остаться безнаказанным. По этому случаю ему пришла в голову блестящая мысль, и он писал теперь любовное письмо к своей жертве от имени какой-то незнакомки, которая назначала Стульцеву свидание около дома купца Голубева, где недавно поймали поджигателя. В то же время Андрей дружеским анонимным письмом извещал Голубева, что его дом около шести часов намерен поджечь человек, прилично одетый, в синих очках, с русой эспаньолкой и проч. Брат приходил в восторг, воображая, как
— Вспомни, что завтра в это время тебя, может быть, не будет в живых! — сказал я, недовольный его неуместной веселостью.
— Что ж такое! Все мы смертны.
не плакать же мне от этого!
Брат уселся доканчивать письмо к Стульцеву, а я воротился к себе в комнату, даже немного рассерженный беспардонным легкомыслием Андрея.
Утром меня разбудили брат и Оверин. Оверин был одет франтом (само собой разумеется, не без участия Андрея) и протянул мне руку, не сняв палевой перчатки, которую он, кажется, не замечал. Голубой галстух с золотой застежкой съехал у него набок, а вместо него посередине манишки ползла узенькая дамская часовая цепочка. Он тотчас же заметил мне, что на левом боку спать вредно и что, кроме того, следовало бы отодвинуть кровать от стены.
Был уже десятый час в исходе. Я торопливо оделся, и мы пошли в сад. Там мы сели с Овериным на скамейку, выбрав местом дуэли маленькую площадку, находящуюся прямо против нас, между деревьев. Андрей обвязал платком ствол дерева и выстрелил до десяти раз, не попавши ни разу в платок.
— Дурно стреляю, — сказал он.
— Дрожит рука? — спросил Оверин.
— Да, — недовольным тоном сказал Андрей, — убивать человека нельзя так же хладнокровно, как воробья.
— Это предрассудок. Ни у кого нет больше одной жизни, и для всех она одинаково дорога.