почему нельзя ей, угловатой и чистой, как Дева Мария XII века, надевать позорные чужие тряпки?
Непорочность не имеет права на порок! Она не должна приближаться к нему!
А в жизни?
Пареньком десяти-одиннадцати лет я подружился в лагере на юге с мальчиком из интеллигентной семьи. Он отличался от нас, тот мальчик. Помню его породистое лицо и породистый мягкий бархатный голос. Крупные передние резцы и внимательные глаза. Тонкая кожа с чуть розоватым, пронесенным через поколения оттенком, какой передает «портретный» фарфор. Он долго и взволнованно рассказывал мне о своей первой любви: «О, она была чудо! Нежная и хрупкая. Она подарила мне на день рождения солдатика, помнишь? У Андерсена? Там была принцесса и стойкий оловянный солдатик. Я, не поверишь, держал его под подушкой и целовал на ночь. Как маму…»
Я выслушал все это и вдруг, ни с того ни с сего, поведал ему во всех подробностях, как у наших деревенских соседей была пьянка. И родственник хозяев, вернувшийся с войны законченным алкоголиком, которого все звали «крестный», обделался. Еще частично трезвые женщины положили его на пиршественный стол и стали приводить в порядок, спустив ему штаны. Эту историю, не предназначенную для моих ушей, я подслушал. Но приукрасил, как мог, рассказывая ее моему минутному другу. «Минутному», потому что он больше не подошел ко мне никогда. Он только спросил: «Зачем ты мне все это рассказал?»
Действительно, зачем? Я действовал
Кто-то во мне злобно хотел выпачкать чистый порыв юноши. Стереть с лица земли след Чистоты, стерев его из памяти романтика. Ответ, возможно, проще яйца: все себе – и Чистоту и Порок!
Зачем Набоков, великий мастер, автор Машеньки, написал Лолиту? Почему так хорошо читать «Тропик рака»? Зачем подарочные издания Де Сада? Зачем его перевел мой хороший знакомый, талантливый и тонкий поэт, помешанный на женщинах? На его похороны пришло несколько замужних женщин в черном…
Как пойти под венец с Любовью? Почему я кричу во сне: «Я люблю!»? И просыпаюсь в слезах? И потом долго хожу и повторяю: «Люблю!»
Все потеряно, и ничего не будет. Так зайти к Инне? Ей сейчас должно быть около, страшно сказать, семидесяти.
Я сворачиваю в Клементовский. Прохожу мимо церкви Св. Клементия. Рядом я снимал комнату сто лет назад. Иду мимо купеческих отреставрированных замечательных особнячков. Выхожу на Ордынку. Рядом с храмом Богоматери Всех скорбящих радости стоит тот дом, где живет моя давнишняя, теперь бывшая жена. Дочь ее, моя падчерица-невеста, вышла замуж в очередной раз за очень богатого человека, каких теперь много в Москве. Они вылезли, как грибы после дождя. Они, такие разные, схожи в одном. В лучистом и презрительном немногословии в разговорах с теми, кто не стяжал состояния. Наши друзья упомянули о ее замужестве, когда сообщали мне, что Инна «не совсем в порядке». Ее богатый зять и водворил ее на старой квартире, где мы с Инной и повстречались впервые.
Идти мне было тяжело. Что-то было в моем визите от посещения Раскольниковым выжившей процентщицы.
Ворота во двор, всегда раньше открытые настежь, были полуоткрыты, перед моим носом они захлопнулись совсем. Я услышал довольный смех. Из будки, которой раньше не было, на меня смотрел камуфляжный великан. Румяный и довольный жизнью.
– Далеко собрался, батя? – спросил он, не выходя из укрытия.
– Тут у меня живут… – Я не сказал «родственники», я сказал «друзья».
– Это кто ж? – спросил он без интереса и пропустил во двор иномарку с блондинкой за рулем. С лица у него не сходило выражение, которое можно было перевести так: «Открыть огонь на поражение или сделать предупредительный выстрел?» Своих мы всех знаем.
– Мать с дочерью. Мать болеет. Я хотел их навестить. Нельзя? – кажется, я смутился от того, что резок с ним. Меня же они унижают без труда, эти воины Маммоны.
– Ты сам-то кто такой? – он соизволил выйти. – Чего-то я тебя раньше не видел?
– Я юморист, – засуетился я. – Знаете, как Петросян.
– Петросяна знаю, а тебя – нет. Чего ты хоть показываешь? А? Покажи! Не, правда, интересно. Вот Задорнова знаю. Конкретный мужик. В, натуре, юморной. Всех прикладывает! Да? Путина реально приложил! Как нечего делать! Нет, ну да? А? Ничего не боится, вот это, я понимаю, юморист, а? А ты?
– Я Путина трогать не буду, честное слово, – сказал я, не зная, как мне его растрогать. Мне представилась больная Инка, я не мог ее представить старой. – Я «как бы» – приятель дочери, вернее – приятель ее нового мужа. «Да»?
Охранник сразу подтянулся, поправил ремень.
– Алика? Так бы и говорил сразу. – Он открыл ворота. – Знаешь, как к ним идти? – он шел со мной рядом. – Может, ты и Задорнова, типа того, знаешь? Реальный парень, блин. Нет, ты ему передай, мы тут его отмечаем. Конкретный мужик. Передай, если не врешь, что знаешь… Алика тоже тут все уважают. Сказал бы сразу, что к нему, без базара, а то – юморист… – он все не мог успокоиться. Он был на голову меня выше, а я не карлик. Я понял, как безнадежно положение Инки. Как безнадежно мое положение. Как все просто!
Да, тут все изменилось, моя «подруга» из Балчуга оказалась права – все стало другим. Не только язык, – этот вульгарный уродец, род «фени» мне набил оскомину в крими-сериалах на русских телеканалах Европы – изменились люди, их повадки, характер их хамства. Холоп у ворот был новым, таких раньше не было на этой земле, а он всего только являлся порождением фантазии нанявшего его очередного Алика.
Я прошел по знакомой лестнице, у которой был вид моей поруганной юности. Ремонт не сильно ее изменил. Дверь в квартиру, правда, теперь стала стальной, а раньше была филенчатой, старинной, крашеной-перекрашенной, с дыркой для кольца – дернешь, зазвонит небольшой колокол, вроде гонга.
Я нажал кнопку. Дверь сразу открылась. На пороге стояла инкина дочка, все та же девочка. На тридцать лет старше, но совершенно та же. Рот до ушей. Глаза нашкодившей кошки. Высокая и курносая.
– Заходи! – сказала она басом и с размаху поцеловала меня. Я почувствовал себя бесконечно старым и мудрым. Она уловила этот мой настрой. – Наша матушка сегодня не совсем в порядке. Так что ты немножко подожди, если она… соберется, ты сможешь поговорить с ней немножко.
Мы сели там, где сиживали когда-то, играя в «дурака» или собирая паззлы.
– Как ты? – спросила она, но я ее понял.
– Не женился пока.
– Чего так? Ведь ты, говорят, очень поднялся за бугром?
– Ты училась в университете для того, чтобы говорить, как путана с Тверской? Я заработал свои деньги не здесь и не так, как у вас принято. («Так! Или еще хуже!») Во всяком случае, никого не убил. («Врешь – убил! Свою любовь убил!») И деньги мои ничего не изменили в моей жизни. («Опять врешь! Все изменили!»)
– Ты намекаешь на моего мужа? Он пять языков знает. И, между прочим, всегда рисковал.
– Дай вам Бог то, что я не сумел дать.
Я вспомнил, как эта девочка приходила ко мне по утрам, не понимая, что она давно не девочка, и залезала под одеяло. Разумеется, когда мать уходила в театр, где тогда оформляла спектакль. Она оставалась ребенком на моей памяти всегда. Ее тянуло ко мне, она не понимала, – причина была в том, что она почти с рождения не жила с отцом. Это был просто комплекс никакого не Лота, а примитивной безотцовщины. Она трещала без умолку что-то мне в ухо, щипалась и говорила, что все равно выйдет за меня замуж. Она положила на обе лопатки господина Набокова, в ней не шевельнулось и тени вожделения, низких чувств, эротики. Во мне тоже. Но я понимал близость опасности. Близость угрозы.
Как-то я не успел одеться после игр с только что убежавшей Инкой, девчонка сразу нырнула ко мне и приникла по всей длине. Мы оба вздрогнули. Она помедлила, но я был начеку. Почувствовав, что она изогнулась, как древко лука, я резко встал, замотавшись в одеяло.
– Прости! Умираю, хочу в уборную! – я специально сказал грубовато-невинное детское «в уборную». Отсек от нас взрослый мир и взрослые ухищрения.