продержался целый урок), и вот уже Пиявка начала терять терпение, улыбка стала отклеиваться с её губ. — Что ты говоришь, Ханс? — Хансен очнулся, Пиявка подалась вперёд, точно предвкушая гениальный ответ. — Селезёнка, — начал Хансен медленно, — селезёнка — это мелодия, которую в радиопрограмме «По вашим заявкам» исполняет на барабане Финн Эриксен. — Пиявка, присланная к нам в класс на замену, натурально сползла под кафедру, и, естественно, взгляд её упёрся в меня, куда ж ещё? Я уже знал, что произойдёт. — А как же нас зовут? — Со мной она говорила совершенно другим голоском, сюсюкала, будто язык у неё во рту был криво подвешен. В классе сделалось тихо-тихо. Все млели в предвкушении удовольствия, сравнимого разве что со счастьем последнего урока перед летними каникулами. — Барнум, — ответил я. — Что ты сказал? — Барнум. — Лицо Пиявки на глазах наливалось кровью. — На те дни, что я заменяю фрекен Харалдсен, извольте пользоваться вашими настоящими именами. Пока я не рассердилась, немедленно скажи, как тебя зовут? — Барнум — моё настоящее имя, — ответил я. Пиявка дёрнула на себя ящик, вытащила журнал, шваркнула им о кафедру и уткнула нос в страницы. Неожиданно она размякла от лба до подошв, взглянула на меня со значением и засюсюкала пуще прежнего. Что я и говорил: души добрячков потёмки, но хватка у них мёртвая. — Барнум?! Что ж, Барнум, скажи-ка нам, Барнум, что в нашем организме называется селезёнкой? — Это был не абсолютный рекорд. В прошлом году у нас заменяли труд, так там человек умудрился втиснуть пять Барнумов в одно предложение, просто передавая мне рубанок. Я и бровью не повёл. — Селезёнка, — ответил я, — помогает очищать кровь. Кроме того, когда у нас колет в боку от бега, это тоже селезёнка. — Пиявка захлопала в ладоши. О чём её никто не просил. — Совершенно верно, Барнум. Подойди-ка сюда, Барнум. — Я остался на месте. — Зачем? — шепнул я. — Затем, что ты такой умница, Барнум. — Я не могу, — сказал я. — У меня в боку колет. — В ответ Пиявка захохотала и написала на доске большими буквами «селезёнка». — Барнум! Иди-иди сюда, Барнум. — Я сполз со скамейки и побрёл к кафедре. Я глядел на Пиявку и видел, как ей хочется потрепать мои кудри. Но она устояла. И взамен положила руку мне на спину. Я уже чувствовал, что дело кончится невесело. Мне бы сломать указку, раскрошить мел или опрокинуть чернильницу, как учил Фред. Но вместо того я стоял столбом. Весь класс лёг животами на парты и не сводил с нас глаз, некоторые и рты разинули, будто самое страшное уже произошло. Меня замутило. Господь сочинил шутку и поставил меня на одну из ролей. — Где находится селезёнка? — спросила Пиявка. — Слева, — прошелестел я. — Под диафрагмой. — Снова порхнула рука Пиявки, и на этот раз опустилась на мои волосы. Не устояла добрая душа перед искушением. Не совладала с собой. — Молодец, Барнум! Всё верно — селезёнка находится ниже диафрагмы. Покажи-ка нам, Барнум. — Я повесил голову. — Показать что? — Где находится селезёнка, Барнум. — Ниже диафрагмы, — повторил я. — Барнум, это мы слышали. А теперь покажи. — Я ткнул в левый бок. Но Пиявка не унималась. Она вцепилась в мой свитер и стала задирать его. — Барнум, ну давай, покажи, чтоб все запомнили. — Я сдался. Задрал свитер и рубашку. И тут же по классу пронёсся вздох, стон, и сама Пиявка пошатнулась и вцепилась в кафедру. Я посмотрел туда, где у меня селезёнка. Вот в чём дело — мамины трусы. Мамины тонкие розовые трусы. Они свисали на бёдра, и кружева лежали, как незастроченный ремень. Я дёрнул вниз рубашку и свитер. Но поздно. Все всё видели. Весь класс видел, что я ношу безразмерные мамины трусы, и вряд ли кто теперь забудет, где у нас селезёнка. Прозвенел звонок. Все кинулись вон из класса. Я медленно вернулся на своё место. Неспешно собрался. Если только заставить время идти медленно, всё пройдёт. Медленно, но верно всё пройдёт, уйдёт, забудется и исчезнет. Время — как гигантский ластик, подтирающий огрехи жизни. Такова была моя единственная надежда. Хрупкая, конечно. Из класса я вышел предпоследним. Пиявка всё тёрла доску. Сухой и жёсткой губкой. Она повернулась ко мне, печальная и оторопевшая, в свой черёд преобразившаяся донельзя. Буквы осыпались ей на пальцы белой мукой. Она ничего не сказала. Я попрощался.
Я спустился на школьный двор, весь класс ждал меня у трамвайных путей. Я резко остановился и бросился в другие ворота. Там стояла мама. Беда не приходит одна: в других воротах действительно стояла мама и махала мне. Я так и слышал смех за своей спиной, он звенел за каждым углом, на любой улице и улочке, во всякой подворотне, дворе, водосточной трубе, сливе и клоаке. Я решительно прошел мимо мамы. Она догнала меня: — Привет, Барнум! Это я. — Можно подумать, я не догадался. И можно подумать, кому- нибудь в школе еще неизвестно, что Барнума встречает мамочка, а он ходит в ее трусах. Мама засмеялась. — Нам надо купить тебе новые туфли, — сказала она, кладя руку мне на плечо, пока мы огибали церковь, шурша листьями. Я скуксился совсем. — Обязательно надо? — шепнул я. — Конечно надо. Ты же не собираешься оттоптать девочкам все ноги? — Мама снова засмеялась, у нее, кажется, было хорошее настроение. От того, наверно, что на Валькириен нас поджидал отец. На нем было длинное светло- коричневое пальто, едва сошедшееся в поясе. — Потрогай, — сказал он. Я коснулся его руки. — Выше, — шепнул он. Я положил руку на его локоть. — Веди влево. — Я провел пальцами до верхней пуговицы, но выше дотянуться не смог. — Теперь вниз. — Я исполнил указание и почувствовал, что внутренний карман оттопыривается, он оттопыривается, а отец ухмыляется. — Верблюжья шерсть, — сказал отец и вытащил толстенный бумажник. — А теперь вперед, за туфлями для танцев! — И мы, я посередке, между отцом и матерью, пошли, как Святое семейство, в обувной магазин на Валькириен. Я постараюсь быть краток, насколько это возможно. Ибо подобрать для меня туфли, в которых мне к тому же предстояло танцевать, было задачей непростой. Дело в том, что я родился ножками вперед. Врачам пришлось залезать в маму с огромными щипцами и прижимать мои руки к телу, чтобы голова прошла спокойно и не стянулась пуповиной. Отсюда мои pes valgus.[4] Поскольку дело легко могло кончиться pes varus,[5] я должен быть благодарен судьбе, но pes valgus тоже удовольствие небольшое. У таких, как я, стопа выгнута наружу и всегда касается земли, по который мы ступаем. Поэтому нас слышат издали. И узнают по походке. Первым в обувной магазин на Валькириен зашел отец. — Туфли для этого господина! — крикнул он во всеуслышанье. Тут же подбежал продавец и впился взглядом в раздутый отцов бумажник, а я сел на низенький стул и снял с себя старые ботинки. Мама зажала нос и долго качала головой. Носки собрались на пальцах в мокрые складки, а вокруг повисло тяжелое облако кислого пота. Но отец только заржал и дал продавцу пять крон аванса. Я перемерил девятнадцать пар. И девятнадцать раз должен был пройтись перед зеркалом, стоявшим на полу под наклоном. Танцевальных па я тоже сделал девятнадцать. Всё без пользы дела. Туфли были или тесны, или велики, или узки, или широки. Мне вспомнился Андре, погрузивший сорок пять килограммов гуталина в воздушный шар, который таки упал. Вскоре моими ногами заинтересовался весь магазин, и продавцы, и покупатели, более того, за стеклом собрался народ посмотреть на плоскостопого Барнума, вокруг ног которого вращалась сейчас вся жизнь на Валькирией. Продавец взопрел и хватал ртом воздух. Отец добавил ещё пять крон. И тогда продавец представился по всей форме и заявил: — Надо подгонять ботинок под ногу, а не наоборот! Да здравствует кривая колодка! — И повёл нас на склад позади магазина. Здесь всё до потолка было заставлено коробками. Столько обуви я не видал сроду. Сколько ни ходи, а столько обуви за одну жизнь никому не сносить. Эта мысль и согревала, и огорчала. Продавец взобрался на лесенку, спустился с парой чёрных ботинок и с великой церемонностью надел их на мою ногу, ему не понадобился даже рожок они сели по ноге, как мягкие и разношенные перчатки. — Эта пара с ноги Оскара Матиесена, — прошептал продавец. — Он надевал их на банкет, когда в 1916 году выиграл мировое первенство. Но они стоят недёшево. — Мама взглянула на отца. Он на меня. — Ну как? — Как перчатки, — ответил я. Отец улыбнулся, отвёл продавца в угол, и они сошлись в цене, а когда мы наконец вышли из обувного магазина на Валькирией с коробкой, в которой лежали ботинки с ноги самого Оскара Матиесена, следы прошедшего дождя текли ручьями по трамвайным рельсам, и я грешным делом подумал, что худшее уже позади — не считая, конечно, собственно школы танцев, где я намеревался оставить по себе незабываемую память, — но тут отец вскинул руку и крикнул: — А теперь к Плеснеру! — Туда мы помчались на такси. Сидя впереди и слушая перешёптывания родителей и смех отца, который словно булькал и пузырился в нём, когда он бывал в таком настроении, я вспомнил Тале и почувствовал себя одной большой пустой дырой, и она, эта пустая полость внутри меня, стала медленно заполняться тревогой. И как в воду глядел: за прилавком стояла та самая продавщица. Завидев нас, она взяла меня за руку и спросила: — Как себя чувствует твой брат? — Отлично, — поспешил ответить я. — Ну слава Богу, — пропела она, отпустила мою руку и взяла мамину. — Какой славный у вас мальчик, — сказала она. И я понял, что ложь рано или поздно настигает нас, они возвращаются — и обманы, и фантазии, и встречают тебя в дверях под видом заботы, утешения и правды, потому что мир недостаточно велик, чтобы спрятать враньё. Ложь колупается на ходулях. А фантазии сходят во сне с катушек Мама изумлённо вытаращилась на меня. Я с тем же изумлением уставился на отца, который, по счастью, уже успел найти самые дорогие стельки, сделанные вручную, отполированные и