это в ту же секунду, как выговорил слова. Уста мои обременили себя ложью, и эта ложь повлекла за собой разные последствия. — Не особенно, — вот что ответил я. Школьный врач переглянулся со школьной медсестрой, которая стояла у двери, скрестив руки на груди. И тут же позвонила матери. Меня взвесили и разрешили одеться. Мама пришла через час. Сперва у неё был долгий разговор с врачом и директором школы. Я ждал на матрасе. Караулила меня медсестра. Может, боялась, что я сбегу? Она знала наверняка, что этого не надо опасаться. У меня сил не было. Я едва смог поднять руку и почесать снизу нос. — Значит, дома тебя не кормят, да? — сказала она. Я собрался было ответить, что это неправда, еды у нас завались, квартира ломится от пищи, тут тебе и рыбные тефтели, и котлеты, и жаркое, и супчик из цветной капусты с маринованными огурчиками, но мама помешала, она выскочила от директора красная, как свёкла, горбясь от стыда. Она — мать не только молчуна-придурка с афазией, у неё есть и второй сын, уморённый голодом недомерок. Вдруг она выпрямилась, сдула чёлку со лба, глаза волевые и ясные. — Барнум, что вчера было у нас на ужин? — Остатки, — шепчу я. Она взяла меня за руку и потащила за собой. Но, дойдя до парка, пала духом, села на скамейку и заплакала. — Как ты можешь такое говорить? Что тебя не кормят? — Меня не так поняли, — шепчу я. Мама ломает пальцы. — Ну чем, чем я провинилась? — Я подхожу ближе. — Мама, ты ни в чём не виновата. — Она поднимает на меня глаза и словно впервые видит меня, замечает, как я тощ, и обнимает. А рёбра-то выпирают под рубашкой, как костяшки счётов. Мама заходится в плаче горше прежнего: — Ну что нам с тобой делать, Барнум? — Ответ на этот вопрос получается безотлагательно. В письме школьного доктора. Он пишет, что меня отправляют в деревню, где я в течение двенадцати дней буду проходить курс откормки. Теперь свирепеет отец. Он стучит кулаком по столу, он говорит «нет», но выбора им не оставлено. Больше я пока ничего рассказывать не буду, упомяну лишь название: курс реабилитации Вейера Митчела и что на вокзал меня проводила мама, со мной ехал рюкзак, в котором лежала одежда, зубная щётка и линейка, на станции Дал меня встретил лично хозяин хутора, и мы на его грузовике добрались до места, на берег озера под названием Хюрдал. Вечером его было видно в моё окно. Там на лунной дорожке играла рыба. У хозяина была жена с большими руками. Кроме меня на хуторе откармливались ещё двое мальчиков. Я был самым худым. Домой я вернулся как кубышка. Но ещё до начала нового школьного года стал собой прежним, не выше и не ниже, не шире и не уже, вечный Барнум, словно ничего и не было, словно курс Вейера Митчела в Хюрдале мне привиделся. Меня вызвали к школьному доктору и исследовали вдоль и поперёк, от зада до зоба, по результатам чего было выяснено, что я поправился, курс пошёл мне на пользу, жир распределён по телу равномерно, кишки всасывают и испражняются бесперебойно, всем бы так. — На хуторе хорошо было? — спросил врач. Я не нашёлся с ответом, просто кивнул. Мать с отцом вздохнули с облегчением, Эстер смогла сунуть пальцы мне в волосы, а весь класс животики понадорвал, потешаясь надо мной, потому что за это лето девчонки все как одна повырастали, они ужасно прибавили в росте, обставили меня, а я остался один в низине, на диком холоде, я и держал себя ниже травы, потому что на всех мне приходилось смотреть снизу вверх и не на кого мне было глянуть свысока. Меня подмывало рассказать Фреду про жизнь на хуторе. Что хорошо там не было. Но и на это духу не хватало. Фред был молчаливее прежнего. От его молчания пустели улицы и города. Может, есть курс реабилитации и для онемелых? Эта мысль меня привлекала. Я представлял себе хутор за городом или парк, где под деревьями рассажены немые, они должны разговаривать друг с другом, словечко в первый день, четыре во второй, а к последнему, двенадцатому, дню они доходят до целого предложения. Я окрестил программу курсом Барнума. Но для Фреда программ не придумали. В сентябре полили дожди. Отец отсутствовал оба выходных дня. Появился он в понедельник Он не удосужился снять пальто или хоть мокрыe ботинки. А прямиком прошагал в гостиную и водрузил на стол огромную картонную коробку. Решил обрадовать маму раз и по гроб жизни. — Идите смотреть! — крикнул он. Мы все собрались вокруг коробки. Отец между тем решил потянуть время. Он тщательно вытер перчатки носовым платком, причесал волосы, сунул в рот сигарету и оглянулся в поисках спичек. — Сгораете от нетерпения? — поинтересовался он. Но обманулся в своих ожиданиях. Отсрочка не вывела нас из себя. Мы не стали топать, не накинулись на коробку со всех сторон, раздирая её на части. Короче говоря, вели себя как жалкие неблагодарные зрители. Возможно, всех утомили события, обрушившиеся на нас вслед за тем, как король Хокон и прабабушка Пра ушли из жизни с разницей в несколько часов, новые порывы были нам не под силу, малейшая капля грозила переполнить чашу плюс отец затянул представление сверх предела наших притупившихся чувств. На миг отец растерялся, он вынул сигарету изо рта и сунул её обратно в портсигар, точно решил перенести время назад и начать номер сначала. Этот трюк не возымел действия, отец был глубочайше недоволен нами, оскорблён и вынужденно принялся импровизировать. Точнее говоря, он подхватил коробку и понёс её из комнаты. Может, он подумал войти с ней ещё раз, другим манером, сняв пальто и следящие ботинки: дубль сам по себе даже вселял надежду, что иногда человеку всё же позволено переделывать свои поступки второй раз, набело. — Ты куда? — спросила мама. Отец остановился и медленно обернулся с наигранным удивлением. — О, а я не заметил, что вы тут, — сказал он. — Тут мы, Арнольд, тут, — улыбнулась мама. Мы все были в гостиной, я, Болетта, мама, даже Фред. Отец переводил взгляд с одного на другого и делал вид, будто сейчас только нас заметил. — Вот только мусор выброшу, — ершисто ответил он. Пришлось матери подластиться: — Не ерунди. Давай посмотрим, что там у тебя. — Отец ещё покочевряжился, но вернулся к столу с коробкой, понимая, что теперь перевес на его стороне и он надёжно держит нас в своих умелых руках трюкача. — Не знаю, — вздохнул он, — заинтересует ли вас мой скромный презент. — И с этими словами он разорвал верёвку, откинул крышку, втянул воздух, и мы выкатили глаза, когда он извлёк на свет граммофон, самый настоящий граммофон с радио, двумя скоростями — на тридцать три и сорок пять оборотов, и автоматической головкой. Мы подошли ближе. Потрогали чудо руками. Отец достал сигарету и закурил, довольный представлением, несмотря на некоторые накладки. — Жаль, пластинок у нас нет, — огорчилась Болетта. Как будто отец сам не подумал об этом! Это мгновение он и предвкушал. Сдувая дым с верхней губы и оттого улыбаясь криво, он сказал: — Во исправление этого, я представляю сему дому новую звезду, сказочно ярко воссиявшую на музыкальном небосклоне. — Неизвестно откуда в руках у отца вдруг оказывается жёлтый диск. Теперь охнули мы все, кроме Фреда. Отец шепнул: — Клифф Ричард. — Потом он бережно положил пластинку на диск, нажал кнопку, головка самостоятельно скользнула вниз на место, иголка встала в бороздку, что-то зашуршало, затрещало, и сперва прорезались тёмные студенистые звуки, потом низкий мужской голос медленно запел, это было похоже на похороны короля Хокона в обратной перемотке. Отец засуетился, сунул сигарету Болетте в рот и трижды прокрутил кругляшку. Пластинка завертелась быстрее, игла скакнула через пару бороздок, но наконец мы услышали, так чисто и ясно, как если б он пел тут у нас в гостиной: Клифф Ричард затянул свою Livin' Lovin' Doll. И пел её непрестанно. Едва песня заканчивалась, головку переставляли на начало. Уже лёжа в кроватях, мы продолжали слышать Livin' Lovin' Doll. Мама с отцом танцевали в гостиной, а Клифф Ричард пел. Потом их возбуждённые голоса послышались из спальни. То же повторилось на следующий день. Клифф Ричард пел Livin' Lovin' Doll, мама с отцом танцевали в гостиной, а остаток ночи шумели в спальне. Фред не возвращался, пока всё не угомонится. Болетта эвакуировалась в «монопольку». Один я лежал, накрыв лицо подушкой, и вечер за вечером слушал эти затяжные концерты — Клифф Ричард, Livin' Lovin' Doll, диковинная возня, после которой всё непременно умолкало. Мама с отцом вновь обрели друг друга и оба на пару — Клиффа Ричарда. В таком режиме всё тянулось до осени. Мне бы радоваться. А я не радовался. Пра умерла, Фред молчал, я не рос. Метка на дверном косяке замерла на месте. И долго- долго, стоило мне услышать Клиффа Ричарда, его сухой, но глянцевый голос, голос без изъянов, красивый и невидимый, услышать случайно, по радио в лифте или у стойки бара, как у меня начинало саднить сердце и появлялся привкус горя, мгновенно увлекающий в стыд или панику; так я реагировал вплоть до того мига, как своими глазами увидел Клиффа на бортике бассейна берлинского отеля «Кемпински»: тут только чары развеялись, вид Клиффа залечил рану в сердце, горе превратилось в смех, как и Фред в свой срок оборвал затянувшееся молчание. Потому что однажды вечером из гостиной не донеслось ни звука, и продолжения тоже не последовало. Я долго лежал без сна и ничего не слышал. Граммофон молчал. Я ждал напрасно. На следующее утро ко мне зашла мама. С граммофоном в руках. — Вот, пожалуйста, — сказала она. Хотел я спросить, что случилось, но не спросил. Она поставила граммофон на стол и вышла. Отец не показывался дома несколько дней. Болетта маялась головной болью. Вернулся Фред, по-прежнему немой. Выпал снег. Мы жили в немом кино. Текста в нём не было даже между сценами. Снег шёл. Как снега в рот набрать. И тут у меня лопнуло терпение. Причём в самый что ни на есть обычный вечер. Весенний, уже весна началась. Я слышал, как пронеслись наперегонки вниз по Киркевейен велосипедные звонки. Комнату переполняли
Вы читаете Полубрат