возвращается из госпиталя с афазией, его молчание получило название и регистрацию, но не излечилось. Прямо в дверях он разворачивается и снова уходит, мы не знаем куда, но я думаю, что на кладбище Вестре Гравлюнд, где похоронена Пра. Вечером у моей кровати возникает мама. — Где пуговица? — спрашивает она. Я не отвечаю. Чем я хуже Фреда? Мне тоже положена своя афазия, думаю я. Мама наклоняется ко мне: — Барнум?! — Я сжимаю зубы. От этого больно во рту. — Ты спишь? — спрашивает она. Пусть думает так. Она выскальзывает из комнаты. Я молчу остаток ночи. И ничего не говорю утром. В школе я продолжаю хранить молчание. На первом уроке Шкелета велит мне пересесть. Она показывает на первую парту: — Те, у кого проблемы с ростом, должны сидеть впереди. Я хочу видеть тебя, Барнум. — Я собираю ранец и тащу его по бесконечному проходу. Быстро же меня утвердили в роли недомерка. Я слышу свои новые имена, их шепчут тишком, как раз чтоб мне разобрать, клоп, пигмей, гном, их мне теперь слушать не переслушать и обрастать новыми, точно неприятностей с законным имечком мне мало. Я сажусь за новую парту. Фрекен Шкелета улыбается. Она так близко, что я чувствую её запах. Неприятный. Здесь предстоит мне просидеть остаток жизни, пока все они сзади будут идти в рост, выше и выше, и забивать меня своими тенями. — Ну вот, Барнум, теперь ты сидишь хорошо. — Я молчу. Потом молча иду домой. Рот немеет. Затем обедаю, не проронив ни слова. Слёзы подступают к глазам. Наконец я укладываюсь, молчаливее прежнего, свет гаснет, и тогда я с глубоким стоном разеваю рот и хватаю воздух, будто последние сутки просидел под водой. Меня обескураживает предположение, что никто не заметил, что я замолчал. Моё безмолвие проходит втуне. Афазия Барнума никого нимало не занимает. С таким же успехом я мог бы помереть. Меня хватает на два дня. Я сижу в гостиной. Мама курит, стоя у открытой балконной двери. — Пенал, — говорю я. Мама переспрашивает: — Что ты сказал, Барнум? — Пуговица лежит в пенале, — говорю я и засовываю палец в рот. Мама выходит на балкон и машет кому-то. Я бреду следом. Внизу, на улице отец полирует «бьюик». В колпаки скоро можно будет смотреться. На капоте сияет небо. Весна, май, прекрасное, по сути, время года, пора гербариев, атласов дорог и прочих планов. Мама тушит окурок в цветочном горшке и обнимает меня. — Что ты думаешь насчёт автомобильного путешествия летом? — спрашивает она. — Куда? — Куда? Это ты мог бы решить сам, а, Барнум? — Чур не один, думаю я и отвечаю: — Мы с Фредом решим. — Мама улыбается: — Отлично! Вы с Фредом решаете. — Подумав, я предлагаю: — Гренландия. — Мама разжимает объятия и раскуривает новую сигарету: — В Гренландию нет дорог. Придумай что-нибудь другое. — Может, Дания? — Теперь задумывается мама. А отец стоит, облокотясь на сияющий автомобиль, и кричит: — Барнум, ты едешь? — В эту секунду на дорогу ступает Фред, и я оглядываюсь на маму. — Беги давай! — говорит она. И у неё весёлое лицо, впервые со смерти Пра. Я бегу вниз, Фред уже уселся сзади. Я устраиваюсь впереди, рядом с отцом, который драит перчатками руль и смотрится в зеркало. — Фред, куда ты хочешь ехать? — Фред молчит. Он сидит, забившись в угол и скрестив руки на груди. Отец ждёт, но это средство не действует. Тогда он поворачивается ко мне и вдруг заливается хохотом. Потом вылезает, достаёт что-то из багажника и возвращается, неся подушку, ещё толще той, на которой сидит сам. — Держи, Барнум. Тоже небось хочешь что-нибудь видеть? — Он подсовывает подушку под меня, но я становлюсь не выше, нет, ниже, подушка не приподнимает меня, а опускает ниже красного кожаного сиденья, отец же треплет меня по макушке: — Так-то лучше видно, Барнум? — Я киваю. Видно мне только край щитка и небо, оно синее с белыми расплывшимися наискось полосами. Отец спускается к Майорстюен и там сворачивает направо, опускает верх и несётся, придерживая шляпу, в сторону трамплина Холменколлён, за город. Прохожие провожают нас взглядами, что всегда доставляет отцу непреходящее удовольствие. Тёплый крепкий ветер бьёт в лицо. Я щурюсь. Сейчас мне видно почти все. Солнце заливает во все щели. Букашка шмякается о лобовое стекло и припечатывается к нему. Отец стирает её. Но полкрылышка остаётся. Сзади к нам пристраивается авто. Такси. Отец переключает скорость, и за следующим поворотом машина пропадает. — То-то же, — удовлетворённо роняет отец. Дорога идёт круче. Мы одни. И вот уже мы видим трамплин и синее озерцо нижней арены. Отец притормаживает и оборачивается: — Ты здесь уже катался, Фред, помнишь? — Фред молчит. Отец вздыхает мечтательно: — Хорошо мы в тот раз съездили, только дождь пошёл. — Он задумывается. — Наверно, тогда мама в меня и влюбилась, Барнум. — Несмотря на дождь? — спрашиваю я. Отец смеётся: — Подумаешь, дождь. Поднял верх и поехал себе дальше в тёплое местечко! Верно, Фред? — Ответа нет. Во Фреде отключены все звуки. Внизу на дороге появляется медленно ползущее такси. — По-моему, нас преследуют, — шепчу я. — Ты большой выдумщик, — говорит отец, бросает быстрый взгляд в зеркало, трогает с места, уже без остановок добирается до последнего поворота и тормозит на самом краю обрыва: город, фьорд, лес лежат под нами, как будто мы запарковались на облаке. Отец вылезает, стирает рыхлое пятнышко с лобового стекла носовым платком и возвращается за руль. — Загляни-ка в бардачок, — говорит он мне. Я открываю ящик. Там припасена бутылка колы. Я достаю её с великой осторожностью. У отца имеется открывашка, он подцепляет крышку, первым делает большой глоток и передаёт бутылку Фреду. Тот не желает пить. Сидит в углу, скрестив руки на груди, а ветер зачесал ему волосы назад высокой, вздыбленной волной. Тогда отец вручает бутылку мне, я делаю глоток, а потом мы долго молчим, над нами плывёт гладкое синее небо, подгоняемое тёплым ветром, который заодно раскачивает кроны деревьев словно зелёные факелы. Отец раскуривает сигарету и откидывается на подголовник — Парни, сомнений нет сейчас нам здорово. Что скажете? — Да, — отвечаю один я. Отец кладёт перчатку мне на плечо. — Нам, мужикам, надо иногда побыть в своём кругу. Женщин нам никогда на все сто не понять. — А на сколько? — Что «на сколько», Барнум? — На сколько понять, пап. — Он долго тянет колу из бутылки, прежде чем вернуть её мне. — На два процента, — отвечает он. — Если не меньше. — Фред перелезает через дверь, отходит за дерево и писает. Отец курит. — С тобой он тоже так и не говорит? — шепчет он. — Нет, пап. — Я втягиваю голубой духовитый дым, и голова начинает чуть кружиться. Это приятно. Отец помалкивает. Потом запихивает окурок в пепельницу между нами. Когда он отворачивается к Фреду, всё ещё поливающему дерево, я выковыриваю окурок. — Как дела в школе? — Я ниже всех в классе. — Это ещё не беда. — Я б хотел быть повыше. — Отцу смешно. — Я тоже был вполовину всех, Барнум. И посмотри, каков теперь. — Как на такие слова реагировать, непонятно: утешение это или предостережение? — Ясно, — шепчу я. Мы сидим каждый на своей подушке. Отцов живот подпирает руль. Его пышное бедро оплыло мне на коленку. — В своё время я был знаком с самым высоким человеком в мире, Барнум. Рост не принёс ему счастья. Даже наоборот. — А какой у него был рост? — Отец улыбается: — Его рост был предметом научных разбирательств. Но он был такой длинный, что не доставал до своих ботинок. — Я смеюсь. Вот это номер — не доставать до своих же ботинок По лицу отца пробегает тень. Он закрывает глаза и нацепляет солнечные очки. И говорит слова, которые будет часто повторять за те несколько лет, что отделяют его от смерти. — Важно, Барнум, не то, что ты видишь, а то, что ты думаешь, ты видишь. — Фред наконец излил всё до конца и возвращается в свой угол сзади. От него буквально веет холодом, как будто его молчание морозит зубы. — Мы тут разговариваем о жизни. Ты ничего не хочешь сказать, Фред? — Нет ответа. И нет смысла ждать его. Фред не включается. Отец вздыхает, на сей раз глубоко. — А тебе твоя афазия мешает? Или ты её не замечаешь? — И отец смеётся над своими словами. А Фред не смеётся. В нём не созрело ни звука, и отец сдаётся. — Однажды я в одиночку переплыл Москен. Это самая бешеная морская стремнина, какая только бывает. Болтаешься, как в зенках у дьявола. — Теперь и я молчу. Слушаю. Отец медленно оглаживает руль. — Но я всё равно доплыл, парни. В этом вся соль: доплыть. — Куда? — осторожно уточняю я. Отец снимает руки с руля. — Сюда, например. Вы — моя гавань. — И в этот момент появляются те два мужика. Они выходят из леса. Останавливаются на миг, оглядываются, точнее, переглядываются и идут к нам. Одеты в чёрное и шагают в такт. Я успеваю заметить, как отец тянется вынуть ключ зажигания, но с этим он опоздал и отводит руку, быстро вытягивает из-под меня подушку и суёт под себя, выпрямляется и поворачивается к тем двоим, ещё на одну подушку выше обычного. — Чудесная погода! — громко говорит он. — Арнольд Нильсен? — спрашивает один. Услышав своё имя, отец как будто удивляется. — Арнольд Нильсен? Вроде… да. — Второй распахивает дверцу. — Нам надо поговорить. — Отец сидит. Он буквально цепляется за руль. С опрокинутым лицом. Потом выходит к ним, и все трое исчезают за деревьями. Я не понимаю, что к чему. Но чувствую, что дело неладно, раз у отца такое лицо. И мне как-то не по себе. Я жду, что Фред заговорит хоть сейчас. — Скажи что-нибудь, — шепчу я. Он молчит. Тоже напугался? Я оборачиваюсь к нему. Фред как Фред, только губы оттопырены в подобие улыбки. Всё страшнее и страшнее. Только б сейчас и не обделаться, и не расплакаться. Если вдавить ручник между сиденьями вниз, машина покатится вперёд и, наверно, остановится, только когда завязнет передними колёсами во фьорде. Я берусь за ручку, она горячая и подрагивает в кулаке. И пусть я нарушу все правила движения. Руки все в мурашках. Вдруг Фред отвешивает мне подзатыльник Это такое счастье. Я
Вы читаете Полубрат