отпускаю ручник и хочу сказать ему спасибо. Но не успеваю. Возвращается отец с теми двумя. Подходит к распахнутой дверце и смотрит на нас сверху вниз. Брюки замызганы. Шляпы нет. Волосы зачёсаны не на ту сторону. Он пытается посмеяться, но дальше попытки дело не идёт. — Похоже, вам надо выйти из машины, мальчики, — говорит он. Я подхожу к нему. Фред остаётся сидеть на заднем сиденье. — Выходи, — повторяет отец. А ну как Фред сейчас заговорит? И сказанёт такое, что эти громилы рванут отсюда, мы рассмеёмся, и всё станет как прежде? Я так надеюсь на это! Что в последнюю секунду всё обойдётся. И по сию пору верю в это всегда, хотя неизменно обманываюсь. Фред молчит. Тянет резину. Отец наклоняется к нему. — Выйди, я прошу, — шепчет он. Фред передёргивает плечами, как будто ему наскучило, и наконец вылезает из машины. Те двое отпихивают отца и усаживаются в «бьюик». Тот, кому не досталось руля, вышвыривает подушки и заливисто хохочет. И они уезжают. Уезжают на отцовской машине и пропадают за поворотом. А мы остаёмся стоять. Это непостижимо. Пригоревший запах солнца с бензином. Отец снова отходит в лес и возвращается со шляпой. Она пошла волной. — Подушки, — шепчет он. Я подбираю их, и мы пешком отправляемся вниз, в город. Никто ничего не говорит. Первым идёт отец, он тяжело дышит, затылок лоснится потом, и в тёплом свете отец смахивает на кубик. Посерёдке иду я. С подушками. И, шагая так, в каждой руке с тяжёлой подушкой, я решаю ничего не есть. Фред перестал разговаривать, так я хотя бы перестану есть. Другого не дано. Как я раньше не докумекал. Если я не буду есть, я дёрну в высоту. Вместо того чтоб расти в ширину, как, видно, делал все эти годы отец, прижатый к земле своей тяжестью, я махну вверх, худой и невесомый, меня поднимет голод. Отец хочет заглянуть и заведение под название «Горная хижина». Он берёт пиво. Но прежде чем приступить к нему, скрывается в туалете. Мы с Фредом садимся за столик у окна. На скатерти, между нами, букет чахлых цветов. Я сижу на подушках. Скоро они мне не понадобятся. Отец возвращается причёсанный, в вычищенных брюках, отполированных ботинках и со шляпой нормальной формы. За исключением синевы под глазами, которую ему не удалось замаскировать, вид у него обычный. — Бутерброд хотите? — спрашивает он. Я отказываюсь. Я уже перестал есть. И мне кажется, я чувствую, что уже расту. Отец залпом выпивает чёрное пиво и аккуратно ставит кружку, точно малейший звук может всё разрушить, ну не всё, конечно, а ту малость, что ещё осталась непорушенной. Отец устремляет на меня глаза: — Маме мы про это не скажем! — Я часто-часто качаю головой. Отец кивает и поворачивается к Фреду: — Если ты вздумал заговорить сейчас, то ты выбрал неподходящий момент. Продолжай свою афазию! — Потом мы идём домой. Мама заждалась. — Ну, вы и долго! — говорит она. Отец забирает у меня подушки, уходит в гостиную и ложится на диван. Мама удивлённо глядит ему вслед. Фред переобувается и исчезает. Я стою один. — Хорошо прогулялись? — спрашивает мама. — Да, мам. — Я напрягаю голову изо всех сил, чтоб не брякнуть чего не надо. Главное, не проговориться. — А куда вы ездили? — На то место, где ты влюбилась в отца. — Она вытаращивается на меня и тоже задумывается. Потом подходит ближе. — Барнум, в твоём пенале пуговицы нет. — Нет? — Нет, Барнум, её нет. — Мама поворачивается к отцу, он лежит, положив голову на подушки и прикрыв лицо газетой, которая шуршит. — А на что тебе пуговица? — спрашиваю я. — Иди, мой руки! — отвечает мама и убегает на кухню, где что-то пригорает. Я иду в комнату и достаю пенал. Мама права — пуговицы нет. Или я посеял её в школе, или я знаю, кто её стянул. Пройдёт ещё много-много лет, прежде чем в следующий раз блеснёт эта пуговица, точно маленькое колесо, переехавшее наши жизни. — Еда стынет! — зовёт мама. Отец отсиживается в гостиной. В нашей комнате мешкаю я. Прислоняюсь к косяку и ставлю ладонь дощечкой поверх головы: всё на прежней отметке, хотя я меряю с кудрями. Но я ведь только начал голодать, вряд ли можно дёрнуть вверх за счёт одного-единственного не съеденного в «Горной хижине» куска хлеба с сыром. Для этого надо не есть много больше. Мама теряет терпение и зовёт нас громче. Мы усаживаемся за стол на кухне. На обед опять рыбные фрикадельки. Места Фреда и Болетты пустуют. Мама наливает в стаканы воду. — А где ты поставил машину? — спрашивает она. Отец вдумчиво жуёт… нет, он давит фрикадельку зубами. — Болетта не в «монопольке», часом? — спрашивает он. Мама не отвечает. Отец набивает рот фрикадельками. — Тебе не кажется, что для её возраста она наведывается туда слишком часто? — Мама нахмуривается. — Я спросила, куда ты поставил машину, — повторяет она. И я осознаю вдруг, что ни один из них не отвечает на поставленный вопрос, а вместо этого сам задаёт новый. Отца я в таком положении ни разу не видел. Ему не удаётся хотя бы обратить всё в шутку. И глаза будто шатаются на лице. — Она в починке, — мямлит он. Мама ложится грудью на стол: — Что-что? — В починке машина, чёрт побери! — Он перешёл с шёпота на крик. Мама чуть съёживается. — В починке? У вас отказал мотор? — Отец быстро взглядывает на меня, похоже, его заклинило. — Ручник прощелкивает, — отвечаю я. Мама пожимает плечами и пускает по кругу кастрюлю. Я передаю её дальше. — Барнум, а ты что не ешь? — Мы перехватили бутербродов в «Горной хижине», рядом с мастерской, — отвечает отец. Повисает тишина. Похоже, на нас снизошёл покой. Но ненадолго. — Прощелкивает ручник? — желает уточнить мама. У отца лопается терпение. — Давно ты стала разбираться в автомобилях? — говорит он мрачно. — Я не сказала, что разбираюсь в них, — отвечает мама. — Ну так помалкивай! — Мама откладывает нож с вилкой и молча устремляет на отца глаза. Он сидит, низко повесив голову на пригнутой шее. — Мне не следовало так говорить, — бормочет он тихо. — Не следовало, — бросает мама и запирается в спальне на ключ. До утра она дверь не открывает. Всю эту ночь отец выискивает, что б сказать. — Я продал машину, — говорит он утром. Мать таращится на отца. Он смотрит на меня. Болетта встаёт с дивана. Фред выходит из ванной. — Продал машину? — переспрашивает мама. Отец кивает. Мать не может уложить новость в голове. — Мы же собирались летом в путешествие? — говорит она. Отец смотрит в пол. — Дорогая, может быть, на следующее лето? — Мать снова хлопает дверью, но тут же распахивает её: — На следующее лето? Но я пообещала Барнуму путешествие в этом году! — Отец оборачивается ко мне. — Ничего страшного, — шепчу я. Отец раздвигает закаменевшие губы в улыбку: — Вот видишь. — А зачем ты продал машину? — спрашивает Болетта. Отец делает вдох. — Нам нужны деньги, — говорит он. Мать топает ногами, она крепко закусила удила. — Ты лжёшь! — кричит она. — Врёшь мне прямо в глаза! — Отец не знает ни что сказать, ни куда девать взгляд. Поэтому разыгрывает оскорблённую невинность, и мама звереет окончательно. Я встаю между ними. — Важно не то, что ты видишь, — говорю я. — А то, что ты думаешь, что ты видишь. — Отец благодарно кладёт мне на плечо свою гладкую, негнущуюся руку, мама качает головой, мама ещё месяц будет ходить мрачнее тучи, а пока она громыхает на кухне и делает мне с собой бутерброды, которые я всегда могу украдкой выкинуть в помойку. Вообще моя голодовка привлекла к себе столь же мало внимания, как до этого моя афазия. Но держался я долго. Голодал тайно. Это была моя персональная, желудочно-кишечная афазия. Я подошёл к проблеме с умом. Если Эстер угощала меня ирисками, я прятал пакет под камнем за телебашней. В школе, за обедом для нуждающихся, я делал вид, что ем и морковь, и хлебцы, намазанные икрой, а потом бежал в туалет и совал два пальца в рот. Дома я просто передавал дальше блюда, и никто ничего не говорил. Я жил невидимкой. Голод сделал меня прозрачным и неуловимым. Ежевечерне я мерил свой рост у косяка, но изменений пока не наблюдалось. Отметка оставалась на прежнем уровне. Ничто не двигало с места мою неколебимую кучерявую недорослость. Я советовал себе набраться терпения. Расти — дело небыстрое. К счастью, всем хватало своих забот. Мама продолжала злобствовать по поводу машины, отец из кожи лез, чтоб умаслить её, таскал цветы, проводил все вечера дома, мыл окна и твердил, что она хороша как никогда, да всё без пользы дела — мамин гнев на полпути не остановить, он кипит, пока сам не выдохнется. Болетта пила пиво в «монопольке», а Фреда занимала лишь собственная афазия. Хотя однажды вечером мне показалось, что он посмотрел на меня, посмотрел новыми глазами, я даже подумал, что он скажет что-нибудь: как я изменился, стал сам на себя не похож, но не тут-то было. Я похудел на несколько килограммов. И жаждал обменять их на сантиметры. Но вот они-то и не спешили нарастать. Поначалу меня одолевала слабость. Я едва поднимался по утрам. Все силы уходили на то, чтоб не есть. Думал я исключительно о голоде. И то и дело приходилось бегать в туалет. Но это скоро пришло в норму. Поскольку нечего было отдавать. Это понятно, это простое уравнение. Единственное, выше я пока не стал. Но я не сдавался. Не ел с утроенной силой. И превратился в тень глисты на весеннем солнце. Никто не видел моего голодания, пока я в последнюю пятницу перед летними каникулами не бухнулся без сознания на уроке по истории религии Шкелете на руки и меня не отнесли в школьный медпункт. Я пришёл в себя на тамошнем матрасе. Голод звенел в голове диковинной песней. Одежды на мне не было, и врач большими озабоченными глазами рассматривал моё исхудалое костлявое тело. — Как давно ты ел в последний раз? — спрашивает он. — Давно, — отвечаю я. Школьный врач качает головой. — Но почему ты не ел? — На этот вопрос я не могу ответить. Не могу выложить всё начистоту. Он мне не поверит. — Не знаю, — тяну я чуть слышно. Врач кладёт мне палец на запястье и громко считает вслух. — Тебя дома не кормят? — спрашивает он, покончив с этим. И вот тут я ошибся с ответом. Я понял
Вы читаете Полубрат
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату