— Это отвод Кондеуша!
Потрясенные сенаторы молчали; примас дрожал и трясся, как в лихорадке, он нервно оправлял руками свой костюм, бросал взгляды, полные мольбы о пощаде, но беспощадное 'долой Кондеуша!' неумолчно гремело вокруг него.
Пражмовский хотел оттянуть, рассчитывая на то, что потом это настроение может измениться, что буря стихнет, и потому глядел на своих союзников и на столпов партии Кондэ, на канцлера Паца, Себесского, Морштына, но ни один из них не подавал ни малейшего признака надежды.
Пац, поджав губы, гордо посматривал на крышу павильона и на стропила; Собесский стоял, покручивая усы и наморщивши лоб; Морштын, по-видимому, посмеивался над всеми, не исключая и самого себя.
Ничего не оставалось более делать, другого исхода не было, — приходилось подчиняться.
Шляхтич потянулся за бумагой и подвинул ее к случайно сидевшему поблизости епископу Холмскому [49] Ольшевскому.
— Прошу писать отвод Кондеуша! — заносчиво выкрикнул он, — а не то мы саблями ее начнем писать и притом не чернилами, а кровью!
Ольшевский тотчас же взялся за перо и сделал это тем охотнее, что он никогда и не принадлежал к партии Кондэ. Шляхтич, стоя сзади его, водил глазами по бумаге за пером, следя за каждым словом и так до самого конца. Не дав даже просохнуть чернилам, он схватил лист и, отнеся его, бросил перед примасом.
— Подписывайте! — повелительно крикнул он.
Пражмовский уже не раздумывал больше, теперь у него была лишь одна забота — вырваться целым и невредимым из когтей шляхты, а меры против того, что он делал в данную минуту, он обещал себе поискать впоследствии.
Он радовался сохранению собственной жизни и, хотя у него так дрожала рука, что ему трудно было написать даже эти несколько букв, он все-таки подписался и бумага перешла от него к панам канцлерам, которые, молча, должны были последовать примеру примаса.
Все они думали то же, что и он: лишь бы вырваться из-за валов, а там найдем какой-нибудь способ, аннулировать [50] этот отвод.
Вскоре сенаторы стали тесниться к столу и торопиться друг перед другом с подписью, чтобы поскорее освободиться из павильона, хотя выйти из него сейчас не смог бы никто, до того сдавленная, сплошная толпа стояла кругом.
Написанный акт покрылся подписями. Примас встал, разыскивая глазами круцифера [51], придворного капеллана, но до него нельзя было добраться даже взглядом через густую толпу.
Между тем шляхтич, выйдя из-под павильона с листом бумаги и держа его высоко над головой, крикнул стоящим братьям:
— Кондеуш устранен!
Громкий крик радости встретил эту победу многотысячного большинства. Сенаторы стояли еще заключенные в павильоне, не будучи в состоянии выбраться оттуда. Они боялись говорить и совещаться, чтобы не навлечь на себя подозрительного внимания. Примас, который был бледен и дрожал минуту назад, приходил мало-помалу в себя и пылал гневом. Кровь ударила ему в голову.
Он чувствовал униженным, как себя лично, так и свое достоинство примаса. Он, vice-rex [52] — принужден толпой оборванцев обмануть тех, кто рассчитывал на его слово! Принужден вынести порицание самому себе!
На других лицах это выражение злобы было менее заметно, но все-таки все присутствующие чувствовали и знали одно, что шляхта их победила и что, упоенная этим, она теперь несомненно использует свой триумф.
Придворной свите примаса и военному эскорту гетмана не скоро удалось раздвинуть перед главным входом павильона толпу и проложить для своих господ свободную дорогу… Но, какая перемена в сравнении с тем, как они ехали туда утром! Это походило на сон, которому не хочется верить. Утром Кондэ был уверен в троне, а теперь все пропало…
Сенаторы перешептывались между собой: 'Это дело рук Лотарингского, это все эта льстивая лиса — Шаваньяк'… Другие подозревали Нейбургского, многие объясняли все это какой-то адской кабалой.
Собесский был погружен в раздумье, точно на него обрушился и придавил его своими обломками целый дворец обманутых надежд.
Злоба панов увеличивалась еще тем, что вокруг павильона царила радость, веселье, возгласы и смех, которые точно каленое железо выжигали клейма на побежденных. Жажда мести против шляхты рождалась в их сердцах.
Примас, как только начинал говорить, путал слова, заикался и ничего не мог выговорить от волнения.
Все садились в свои возки и на лошадей, точно собираясь на похоронную процессию. Пражмовский приказал задрапировать занавесками возок со всех сторон так, чтобы ни его никто, ни он никого не мог видеть.
Весть об 'исключении' с быстротой молнии полетела из-за валов в Варшаву, а по дороге залетела и в павильон канцлерши, но пани Пац воскликнула с негодованием:
— C'est un mensonge infame [53]!
Гетманша ломала руки.
Когда и второй и третий из проезжающих подтвердили первое известие, на пани Пац напало нечто вроде бешенства. Нужно было ее приводить в себя, успокаивать каплями, а так как Шаваньяк случайно как раз находился там, то на него и обрушились все громы. Он клялся, что ничего не знает.
Ожидали гетмана и канцлера, чтобы от них узнать все подробности.
Первым приехал Собесский и, хотя слез с коня хмурым видом, но он не проявлял особенного отчаяния. У него было время дорогою многое обдумать.
— Что же это такое творится?! Да, ведь, это же невероятно! Как же вы могли допустить до этого?
Канцлер и Собесский долго шли молча, по-видимому, с намерением поддерживать друг друга. Наконец, Пац прорвался:
— Подлая низкая интрига! Все было подтасовано! Разбой на большой дороге! Примас потерял присутствие духа, он и погубил все! Он мог сохранить за собою позицию! Он испугался бряцания этаких сабель! Да, ведь, шляхта не тронула бы архиепископа!.. Он!.. Он!.. Своим необъяснимым поступком он погубил и все дело, и нас!..
— Так, значит дело доходило до сабель?! — крикнула жена Паца.
— Да, да! — сказал канцлер. — Тысячи их обнаженных звенели над нашими головами, а один разбойник верещал ксендзу Ольшевскому прямо в ухо: 'Пиши! А то мы начнем писать саблями, и не чернилами, а кровью!'
Женщины закрыли от ужаса глаза.
Гетман молчал, подойдя к жене, на которую он смотрел с состраданием.
— Примас, — сказал он, переждав несколько, — испугался, это правда, но удивляться этому нечего. Даже мы, знакомые с воинскими дружинами и с их отчаянностью, даже мы знаем, на что способна такая толпа, когда она опьянеет! Это не шутки! Шляхтич добр и мягок, как воск, когда он сидит дома, но в поле или в толпе своей братии… О, я предпочел бы иметь дело с медведем или кабаном!
Шаваньяк, который, подвергшись нападению, смутился и уехал за сведениями, уже не мешал говорить откровенно. Присутствующие стали обсуждать причины этой народной ярости, приписывая все герцогу Лотарингскому, хотя в одинаковой степени можно было заподозрить и герцога Нейбургского с императором.
Из всего общества, находившегося у канцлера, никто и не думал голосовать в пользу герцога Нейбургского. Естественно поэтому останавливались на герцоге Лотарингском, разбирая, как могла бы сложиться при нем судьба Речи Посполитой.
Сторонникам Кондэ, кроме того, предстояла трудная задача — объяснить и оправдать свои поступки.