махорочного дыма, наполнявшего кухню. — Чему обязан столь приятным визитом?
Томан, смешавшись, поскорее перешел к делу.
— Мне нужно исполнить одно спешное поручение, — сказал он, запыхавшись. — Это поручение к местному Совету. Меня послали к вам…
— Кто послал?
— Софья Антоновна.
— А, Соня!
Ширяев повернулся к бородатому солдату за столом.
— Ну что ж, это кстати. А вот, прошу, ее отец… Солдат, рабочий и депутат Совета.
Солдат ленивым жестом ответил на зародившийся интерес Томана.
— Какой там отец! — проворчал он. — Я — Куцевола, а она Домбровская. — Он посмотрел Томану в лицо и усмехнулся. — Отец… господской милостью.
— Неродной отец, — как-то поспешно объяснил Ширяев, пододвигая Томану стул.
— Она никогда не говорила… — удивился Томан.
— Откуда ей знать? — сердито процедил Куцевола. — Она и дома-то не бывает. — Стакнулась барышня… с этим господином… эсером.
Томан быстро повернулся к Ширяеву.
— Нельзя ли вас… на минутку?
— Пожалуйста… Можете и здесь. Мы все депутаты. Познакомьтесь.
Кроме Куцеволы, здесь был молодой солдат в расстегнутой шинели, с холодными пальцами, желтыми от табака; в тени печи сидел мужчина в черной косоворотке с бритым лицом и широкими твердыми челюстями; и еще кто-то на лавке за печью, кто не потрудился выйти, очевидно не испытывая особого желания знакомиться с Томаном.
Первые трое пожали Томану руку и больше не проявили к нему никакого интереса. Лишь услышав о резолюции пленных, направленной в Совет, молодой солдат и мужчина в косоворотке встали, чтобы через плечо Ширяева прочитать поданную Томаном бумагу.
— Кто это предложил? — резко спросил человек в косоворотке, а молодой солдат засмеялся.
— Милюковщина!
И оба сели на свои места, после чего мужчина в косоворотке смерил Томана взглядом:
— Вы офицер?
А молодой солдат небрежно бросил:
— Быть того не может, чтобы пленные хотели снова воевать.
— Обман! А как ловко закручено! Кто вас научил?
Ширяев припечатал откровенным смехом удивленную растерянность Томана:
— Милюков, правда? У него все точно так: и самоопределение, и мощь империалистической родины, и святость грабительских обязательств. Такое самоопределение, мой дорогой, вам и кайзер подпишет.
Куцевола вызывающе спросил:
— Хотел бы я знать, господа австрияки, что вы-то собираетесь делать для нашей революции?
Томан постепенно приходил в себя. Ему стало жарко. Он возмутился:
— Что? Мы хотим защищать революцию не только на словах, но и на деле. Просимся на фронт.
— Гм… Кто же просится? Кого вы туда посылаете?
— Никого, сами идем.
— Как?
— Добровольно.
Куцевола встал.
— На передовую?
— Да.
Молодой солдат, свернув цигарку, послюнил ее. А потом негромко спросил:
— И против кого же хотите воевать?
— Против немцев.
— Да нет… против нас! Корнилов [214] вон уже собирает…
Куцевола опять сел.
— Вы вот хотите на фронт… А мы оттуда бежим.
У Томана стянуло горло. Темнело; в избе, наполненной едким махорочным дымом, воцарилось молчание.
— Вы с фронта? — нарушил молчание Томан неверным, поникшим голосом.
— Да… — протянул Куцевола, вздохнув. — С фронта.
— Ранены?
Молодой солдат глубоко затянулся и не сразу проворчал:
— И ранены были.
Томан вдохнул тяжелый воздух.
— Чехи хотят вам помочь — прогнать немцев.
— Ни к чему. Пока ничего такого не требуется.
Томана облило холодом.
— Как это ни к чему? Надо защищать революцию!
В продымленном желтом луче света, как занавес, закрывавшем темную лавку за печью, появилось вдруг красное обветренное лицо, растрепанная борода и выгоревшая гимнастерка.
— А вот так! — воскликнул этот человек осипшим голосом. — У нас, видишь ли, революция. А тут, за спиной, ей угрожают… змеи, в том числе ваши!
— Сядь, отец, — спокойно сказал Ширяев, и растрепанная голова исчезла.
Снова потянулась смятая, нестойкая тишина. Потом Куцевола сказал:
— С чего же это вы, австрияки, желаете воевать за милюковский Царьград и за проливы?
Возмутившись вдруг, Томан взорвался:
— Некогда думать о Царьграде, неприятель у вас в стране, надо от него защищать революцию… И вовсе мы не австрияки! Вы провозгласили самоопределение наций… Революция не помышляет о завоеваниях… — Холодок вокруг Томана сгущался, но он его уже не замечал. — Немец проглотит все, в том числе и революцию!
— Не проглотит. Подавится.
— Сглотнет и не заметит.
— Людей и страну не съешь.
У Томана сразу заболело под сердцем, и голос его упал.
— Вы не знаете, что значит быть народом без свободы, без права распоряжаться своими делами…
Ширяев, который до сих пор молчал, откровенно засмеялся:
— Как это не знаем? Почему же мы тогда восстали? За что борется революция? — И закончил неуместный спор с гостем: — Ну, ладно, хватит. А резолюцию свою пошлите прямо в Совет. Господам в президиум. Может, и получите в ответ что-нибудь сладенькое.
Молчание прокуренной комнаты стало после этих слов еще холоднее и плотнее. Томан стоял, будто босой на острых камнях. Когда он уходил, все, правда, пожали ему руку, но с нескрываемым равнодушием.
Он вышел с чувством, будто в душе его все переворошили безжалостными руками.
97
Быть может, вы видели когда-нибудь реку перед водопадом, вздувшуюся от обильных дождей.
Вобрав в себя говорливые источники, она долго, долго, спокойно и лениво текла по бесконечным равнинам, задерживаясь в заводях и загнивая в прибрежных болотах.