девку, до слез запугала, гадостей всяких наплела, за Николая зачем-то грозилась… Господи, нашла соперницу! А она вон как утром разбежалась. Догоню, доставлю тебе его в лучшем виде, бери, мол, мне не надо… Ей-богу, как в кино! А я её — страстями разными. Сама позабыла, как добренькой быть, и её на свой аршин».
Однако отказаться от себя, от того привычного, к чему приучило её растревоженное, горько обиженное и обозлённое сердце, отказаться так сразу она не могла и потому говорила себе: «А может, так и надо? Может, лучше, если всегда вот так жить, ощетинившись, не нараспашку. Не торопиться, как я когда- то. Жизнь — это жизнь, а кино — это кино. Там плёнка, она всё выдержит, а на своей шкуре попробуй…»
Но что-то, Раиса и сама это заметила, словно бы стало оттаивать в ней. Началось это дождливой ночью, с той минуты, когда она, вдруг сорвавшись с постели, вырываясь из полусна, не сознавая, к кому и зачем несет её, метнулась на близкий плач, устремилась к нему, как к собственному горю, как будто со стороны услышала плач своего сердца и понеслась к нему на помощь. Она вернулась в себя, когда рука её уловила в темноте худенькое, вздрагивающее плечо, и сразу вспомнила всё. И больше машинально, чем сознательно, желая успокоить девчонку, она гладила её волосы, трясла за плечо. Но уже в следующую минуту, когда на ум пришли какие-то утешительные слова и она стала говорить их, Раиса почувствовала странное: ей были желанны эти чужие слезы, ей хотелось, чтобы кто-то, горько обиженный, нуждался в её помощи, чтобы кому-то были нужны её слова, и она могла говорить и говорить их, и гладить рукой по голове, и усмирять чужую боль, чужую обиду.
Когда-то, несколько лет назад, как ей самой хотелось, чтобы кто-то добрый и сильный пришел и утешил её и поделился с ней тем, что так скоро, в один день, ушло от неё — и верой своей и надеждой! И добротой. И вот теперь таким человеком — не для себя, а для другого — становилась она сама.
Нет, будто бы ничего не изменилось с той ночи. И сама себе Раиса казалась прежней, и другие, кто знал её, не видели особых в ней перемен. Но то, что слабым угольком затеплилось в ней в ту ночь, ещё невидимо для других и еле ощутимо для неё самой, все распалялось и распалялось, отогревая и душу и сердце. И первой, кому досталось это тепло, была Варя. Знай она Раису другой, она бы почувствовала эту перемену, но в том-то и дело, что, сама не ведая того, Варя сумела вызвать это тепло и приняла его как должное. Ведь на добро люди всегда отвечают тем же. Так мать её учила. Так все должны жить. И неважно, кто первый это добро сделал — ты ей или она тебе. Сегодня ты ей, а завтра она…
Но скоро и другие приметили: что-то случилось с Раисой. Прежде злоязыкая, она приутихла. Сроду, кажется, песни не пела, а тут вдруг первая заводить стала. Была общая радость в бригаде — траншею довели, домой на дрезине возвращались, настроение у всех соответственное, песни только и не хватало. Раиса и начала. И песню-то какую, самую подходящую — «Забота у нас такая, забота наша простая»… Да так запела! Девчонки переглянулись и грянули все в один голос.
Вот только с Николаем у неё происходит что-то непонятное. Не разберёшь, чья тут вина, по чьей причине дело расстроилось. Впрочем, было ли чему расстраиваться? Она и раньше думала об этом, а теперь начинала понимать, что настоящее чувство и не связывало их. Он не хуже других, а может, и лучше многих… Встретились два одиноких — и вся любовь…
Правда, был момент, подумалось вдруг: а что, может, и не будет лучшего, бери, что есть. Даже пожалела на минуту, что отказалась и не поехала, когда он собирался и звал её. А теперь нет, не жалеет. Да и он, видать, тоже. Жила одна в вагончике, удобно было — ходил, когда вздумается, а теперь…
Но теперь она не чувствовала себя одинокой и не так тоскливо было ей по вечерам: Варька скучать не давала. Тащила в кино и даже на танцы один раз заманила в поселок. Всем вагончиком пошли — и Вера, и Надя, и Варя. Ну, и её затащили. Танцевать не танцевали, так поглазели со стороны. Своих почти не было, все поселковые.
…Как-то вечером Раиса пропала. Варя уж волноваться начала. И вдруг явилась. Варя ждала её, чай пить собиралась. Сразу поняла: что-то случилось у Раисы.
— Ну, вот что, — отрезала Раиса с порога, — пошутковали мы с тобой, посекретничали — хватит. Не жить нам, Варюха, под одной крышей. Ты как хочешь, а не жить. Или ты отсюда, или я… Лучше ты…
Варя глядела на Раису растерянно и не узнавала её: та, прежняя, злая и решительная, готовая обидеть кого угодно, говорить злые слова, опять стояла перед ней. Тот же холод в глазах.
— Я уйду, — тихо сказала Варя. Она и так не раз задумывалась об этом, считала, что так будет лучше Раисе и Берчаку — поженятся, будут жить вместе. Но почему эта злость, эта холодность? Почему так сердится Раиса? Варя тут же полезла за чемоданом, готовая собрать свои вещи и идти к Боброву, просить, чтобы он переселил её в другой вагончик. — Я уйду, ты, пожалуйста, не беспокойся. И не сердись.
— Да погоди ты, куда на ночь-то. — Раиса как будто опомнилась, взяла себя в руки. — Я вообще говорю, нельзя нам жить с тобой под одной крышей. Для тебя же, чудачка…
Варя продолжала укладывать вещи в чемодан. Ей не хотелось уходить, но она твердо решила — уйдет. И не завтра, а сейчас, сию минуту. Но что-то насторожило её в последних словах Раисы, чего-то она не понимала.
Раиса заметила Варино замешательство. Скомандовала:
— Садись. Сядь и слушай. — Сама села на свою постель, для Вари выдвинула из-под стола табуретку. — Вот так. Сегодня тебя не было, пришел ко мне этот, детдомовский, знаешь, о ком говорю… Поговорить, видишь ли, ему надо. Поговорили. — Она похлопала себя по бокам — нет ли сигарет в карманах, но сигарет не оказалось, и Раиса досадливо махнула рукой, скорее сожалея не о том, что нечего закурить, а о том, что разговор этот затеяла. — В общем, не может он, видишь ли, со мной, как прежде, что он не такой, что ему надо о чём-то подумать. В общем, городил что-то, паразит, оправдывался… Господи, ребенок малый! Раньше, видишь ли, мог, а теперь… Подумать захотел. А чего тут думать? Будто я не вижу, как он на тебя глядит.
Крутит, вертит, а сказать не может. В общем, из-за тебя он затеял эту канитель. А признаться боится. Как же, сумей поди: к другой через тот же порог…
Варя, потерянно опустив голову, сидела перед ней и ушам не верила. Не хотела верить. Что-то не так было в словах Раисы, что-то Раиса, может быть, и сама не понимала. Говорила, как подумалось, сгоряча.
— Ну, слушай дальше. — Раиса успокаивалась и говорила с Варей, как старшая сестра. — Слушай и не обижайся, я тебе зла не хочу. Нет у меня зла ни на тебя, ни на него, паразита. Я его не держу. И никого никогда не держала. Сам пришел, сам и ушел. Но он же был у меня, понимаешь, был! Вот здесь, в этом вагончике, на этот самом месте… И как же ты будешь здесь? Теперь-то уразумела?
Теперь Варя поняла…
Она поднялась с табуретки, взяла с постели свой чемодан, захлопнула его и швырнула на пол, туда, где он прежде лежал.
— Никуда я от тебя не пойду. И никто мне больше не нужен. Понимаешь, никто!
Всё это она говорила спокойно, удивляясь, откуда выдержка такая взялась, а самой хотелось броситься на постель или бежать, бежать куда-нибудь, заливаясь слезами, — так стыдно ей стало, так горько оттого, что, сама того не ведая и не желая, оказалась виновницей чьего-то разлада. Нет, что бы там ни было, она не оставит Раису, она останется с ней, и никто-никто ей не нужен. А если и нужен, то такой, которого ещё нет, может быть, на целом свете.
— Гляди, — предупредила Раиса, — как знаешь.
Гнать я тебя не могу и не хочу. Но не зарекайся. — И вдруг лихо махнула рукой. — А, чёрт бы их всех побрал, давай лучше чай пить. Завари покрепче, нашего. Со слоном.
14
Варе часто вспоминался тот сон: как они сено убирали на луговине, она и Раиса, и как Коля Берчак у них это сено принимал. Тогда, по сеежей памяти, сон чем-то тревожил её, что-то было в нем против её воли и разума и не так, как должно быть.
Но и обманывать себя она не умела: какая-то тайная радость осталась у неё после того сна. Осталась и, увы, живёт.
Николай, каким она увидела его во сне, был совсем не таким, как в жизни. Тот, из сна, как будто давно знаком ей, словно где-то, может, даже в Никольском, она встречала его прежде и украдкой от подруг выделяла среди других Никольских и кузьминских парней. Он казался ей добрым и желанным, и радостно помнилось, как он поглядывал на неё с копны, веселый, с озорным чубом, и ей очень хотелось, чтобы он на неё одну так смотрел.
Настоящий Николай был другим. Она не то что пугалась его, огромного и шумного; он словно не вмещался в круг тех людей — Раисы, тети Лены с Сашкой, двух соседок-неразлучниц, Веры и Надежды, и даже Боброва, — которые пусть не сразу, но вошли, однако, в её жизнь, и каждый по-своему определился в ней. Для Николая же, настоящего, места не находилось — он жил как бы не в ладу с тем, другим, нереальным.
Однажды открыв в себе способность различать в одном человеке двух разных, в чем-то похожих, но в чем-то и непохожих людей, Варя невольно, сама того не подозревая, пыталась силой воображения свести их воедино. Иной раз начинало казаться, что желаемое сближение вот оно, рядом и нужно совсем немного, какое-то малое усилие, чтобы тот, которого она увидела во сне, обратился в другого, зримого, настоящего, с которым она встречается на стройке почти каждый день.
Она желала этого превращения. Оно ей было нужно, а для чего — и сама не знала.
15
Здравствуй, мамка-мамулька!
Письмо твоё получила, за что и благодарю.
Я ведь знала, что ты у меня такая золотая, каких на свете ни у кого нет, и всё поймешь. Письмо мне вручили в обед, но почитать его собралась, как следует, только после смены, хоть так не терпелось.
Дел у нас, мамка, просто не видно конца. Погода установилась хорошая, и начальство торопит, потому что много времени упущено из-за проклятых дождей. Вот мы и гоним. На днях, как раз когда твое письмо получила, мы довели свою траншею аж до другой станции. Встретились с девчонками, которые оттуда на нас траншею эту вели, и что тут только было! И обнимались и целовались, как шальные. Утром только виделись, а всё равно. Начальник поезда,