— Даже с компьютерами?
— Да, даже с ними. Я могу продемонстрировать вам математически…
— Нет, у меня по алгебре всегда была тройка.
— Правда? Но вы же умный человек, а это так легко! Тем не менее, думаю, вы поймете: это похоже на уравнение с двумя неизвестными, одно из которых ключ, а другое — шифрованный текст. Например, какие могут быть решения для «икс плюс игрек равно десять»?
— М-м-м… Икс равен одному, игрек равен девяти?
— Правильно. Или два и восемь, или три и семь, или сто и минус девяносто, и так далее. Существует бесконечное множество решений такого уравнения, и то же самое относится к одноразовой системе. Чтобы разгадать криптограмму, вы должны найти уникальное решение для каждого отдельного письма, замаскированного множеством алфавитов и ключей. А иначе как провести различие между «немедленно беги» и «отправляйся в Париж»? Обе эти фразы можно извлечь из одного и того же текста, зашифрованного по одноразовой системе. Даже если вы сумели выхватить какой-то кусок исходного текста, это вам практически ничего не дает, потому что, анализируя шифрованный текст на основе исходного, ключ определить невозможно, ведь он постоянно меняется и никогда не повторяется. Нет, этот шифр взломать нельзя, если у вас, конечно, нет и книги, и «решетки», которые использовались.
— Я думал, книга у нас есть. Вы же говорили, это Библия.
— Я говорил — скорее всего, Библия. Я обсуждал эту проблему с Фанни, и она сказала, что, возможно, они взяли Женевскую Библию[67] тысяча пятьсот шестидесятого года издания или позже. Это самая популярная Библия того периода, так называемая «карманная» Библия, очень широко распространенная и компактная, девять дюймов на семь. «Решетка», возможно, картонная или тонкая металлическая, с дырочками, нанесенными в виде простого узора, чтобы скрыть ее тайное предназначение. Ваш Брейсгедл кладет «решетку» на страницы — на какие именно, он предварительно согласовал с получателем сообщения — и выписывает буквы, появляющиеся под дырочками. Это и есть ключ. Он копирует достаточно букв, чтобы зашифровать сообщение. Получатель поступает точно так же, но в обратном порядке. Для следующего сообщения используется другая страница. Как я уже сказал, имей мы миллион шифрованных писем — а в этом случае ему неминуемо пришлось бы повторить сочетание «решетки» и страницы, — мы взломали бы этот шифр обычными методами. Но сейчас у нас такой возможности нет. Мне очень жаль.
У него и впрямь сделался жалкий вид, самый жалкий, какой Крозетти приходилось когда-либо видеть, почти комический, как у печального клоуна. Однако в этот момент Мэри Пег объявила, что ужин готов, и водрузила перед ними огромную супницу с тушеным мясом молодого барашка. Выражение лица Клима мгновенно изменилось: теперь это было восхищение. Настроение Крозетти тоже немного улучшилось. Он всегда чувствовал себя спокойнее, погружаясь в сюжет кино, а сейчас, как он недавно сказал матери, они угодили в польский фильм. Даже люди, до земли сгибающиеся под тяжестью истории и неразрешимых проблем, оживают, если возникает перспектива поесть горячего.
Ближе к концу приятной трапезы Клим вернулся к теме, которой они избегали во время еды.
— Знаете, меня сбивает с толку еще одна вещь. Зачем вообще понадобился шифр?
— Что вы имеете в виду? — спросил Крозетти.
— Ну, этот человек, ваш Брейсгедл, говорит, что шпионил за Шекспиром по приказу английского правительства. Я, знаете ли, тоже шпионил для правительства, писал отчеты — как тысячи моих сограждан. В архивах Варшавы хранятся многие тонны их, и ни один не зашифрован. Только иностранные шпионы используют шифр. Например, испанцы, что шпионят за англичанами. Если бы ваш человек находился за границей и посылал сообщения на родину, он делал бы то же самое. Но правительственные шпионы шифров не применяют. Зачем? Кто, кроме правительства, вскрывает почту?
— Может, у них на этой почве развилась паранойя? — высказался Крозетти. — Может, они думали, что люди, за которыми они следят, тоже могут вскрывать почту.
Клим затряс головой, отчего белый гребешок его волос смешно закачался.
— Не думаю, что такое возможно. Шпионы
— Я знаю почему, — после повисшей над столом недоуменной паузы сказала Мэри Пег.
Мужчины посмотрели на нее: старший — с восхищением, молодой — с сомнением.
— Почему? — спросил Крозетти.
— Потому что они работали
После недолгого обсуждения все сошлись на том, что такая интерпретация разумна. В особенности щедро выражал восхищение Клим. Мэри Пег скромно сослалась на свое ирландское воспитание: оно научило ее ожидать от англичан неискренности и вероломства. Крозетти тоже впечатлился, но не удивился, поскольку, что ни говори, эта женщина его вырастила; но ему было приятно видеть восторг тайного соглядатая, прошедшего обучение в КГБ. На этой стадии большой кувшин калифорнийского красного, в начале вечера почти полный, практически опустел. Все прилично набрались, и разговор снова вернулся к фильмам. Клим рассказал кое-какие анекдоты про Кесьлевского, снабдив Крозетти неиссякаемым запасом остроумия для разговоров в салунах, после чего тот спросил, что Клим думает о Полански. Клим засопел, задумчиво теребя кончик носа, а потом ответил:
— Мне он не нравится. Я не сторонник нигилизма, как бы талантливо это ни было сделано.
— Вам не кажется, что это немного резковато? Раньше вы говорили, что, по-вашему, Занусси
— А разве это не так?
Крозетти был готов разразиться речью на тему чистой эстетики кино, но подобный ответ на чисто риторический, по его мнению, вопрос остановил его. Он посмотрел на Клима, не понимая, серьезно тот говорит или нет, и прочел в светло-голубых глазах собеседника, что тот серьезен, как сама судьба.
— Если фильм или любое искусство не имеет определенной моральной основы, можно с тем же успехом смотреть на переплетение узоров или на случайные сцены. Я не рассуждаю сейчас о том, что такое моральная основа, просто говорю, что она должна быть. Языческий гедонизм, к примеру, вполне приемлемая моральная основа для произведения искусства. То же и в Голливуде. Семейное счастье. Романтика. Это не должна быть… как сказать? Где злодеи всегда умирают, а герой соединяется с девушкой…
— Мелодрама?
— Вот именно. Но это и не должно быть
— Почему? А если вы видите мир таким?
— Потому что тогда искусство задыхается. Дьявол не дает нам ничего, только берет и берет. Послушайте: в Европе прошлого столетия мы решили, что больше не поклоняемся Богу, а поклоняемся нации, расе, истории, рабочему классу — да чему пожелаете. И в результате все рухнуло. Или, как они говорят (я имею в виду, художники говорят): давайте не верить ни во что, кроме искусства. Да, давайте не верить, вера слишком мучительна, она может предать нас. А искусство мы понимаем, мы ему доверяем, так давайте верить, по крайней мере, в него. Но и оно предает. И оно безблагодатно для жизни.
— Что вы имеете в виду?
Клим повернулся к Мэри Пег с улыбкой, совершенно преобразившей его лицо: проступил еле различимый образ того человека, каким он был, когда знал Кесьлевского.