Я скоро.
Но меня уже охватила тревога. Я села на постели.
— В чем дело, Эдуард? У тебя такой вид, словно… у меня просто слов нет! Так в чем все-таки дело? Ты не болен?
Эдуард с какой-то странной резкостью поднялся с кровати и начал одеваться.
— Успокойся, любимая. Мне просто нужно кое-куда ненадолго сходить и кое-что сделать. А когда все завершится, я приду и хорошенько отдохну. Жди меня через час. А пока ложись и спи — я ведь снова разбужу тебя, как только вернусь, я еще тобой не насытился.
Я рассмеялась и послушно вытянулась на простынях, но, когда Эдуард оделся и тихо вышел из комнаты, я встала, накинула теплый капот и босиком, стараясь не шуметь, на цыпочках прокралась через приемную к выходу из его покоев. Стражники в дверях с изумлением, но молча уставились на меня. Я, не проронив ни звука, кивнула им, и они, подняв свои алебарды, дали мне пройти. Я чуть помедлила возле лестницы, глядя вниз на перила, винтом уходившие в глубокий лестничный проем. И успела заметить, как коснулась этих перил рука Эдуарда, — он явно спускался на самый нижний этаж, где прямо под нами находились комнаты Генриха. Потом внизу мелькнула темноволосая голова Ричарда; судя по всему, он ждал Эдуарда. Затем до меня, точно со дна колодца, донесся голос Георга:
— А мы уж решили, что ты передумал.
— Нет, — отозвался Эдуард, — сделать это необходимо.
Только тут я поняла, что у них на уме, у троих братьев, выигравших свою первую совместную битву под тремя золотыми солнцами, сияющими в небесах; у тех троих, которых благословил Господь, чтобы они никогда не знали поражений. Но я не крикнула и не остановила их. Я не бросилась вниз, не схватила Эдуарда за руку, не стала отговаривать его от злодеяния. Я догадывалась, что Эдуард и сам пребывает в смятении, но все же не бросила свое мнение на ту чашу весов, которая позволила бы состраданию перевесить. Ведь тогда нам пришлось бы опять жить бок о бок со своим реальным врагом и надеяться лишь на то, что Бог спасет и сохранит нас. Я старалась не размышлять о том, что будет с нами, если братья Йорки сейчас это сделают. Не размышлять о том, что в будущем кто-то другой может сотворить и с нами нечто подобное. Я видела ключ у Эдуарда в руках, слышала, как этот ключ поворачивается в замке, как открывается дверь в комнату Генриха, но стояла тихо. И позволила троим Йоркам войти внутрь.
Генрих, безумец или святой, был законным правителем страны. Тело его считалось священным. И находился он в самом сердце своего собственного королевства, своей собственной столицы, своей собственной крепости: здесь ему ничто не должно было угрожать. Его стерегли хорошие и порядочные люди. И для дома Йорков он являлся узником чести. А потому должен был пребывать у нас в полной безопасности, словно у себя во дворце; и Генрих доверял нам как гарантам своей защищенности.
Что он, хрупкий и слабый, мог сделать против троих молодых воинов? Как могли они не проявить милосердия? Генрих являлся их двоюродным братом,[25] был одной с ними крови. Эти трое Йорков некогда принесли ему клятву любви и верности. Когда они вошли к Генриху, тот спал как дитя. Боже мой, думала я, что же станется со всеми нами, если трое мужчин оказались способны убить совершенно невинного человека, беспомощного, точно спящий младенец?
Именно поэтому я всегда так ненавидела Тауэр! Именно поэтому его высокие темные залы и могучие стены, омываемые водами Темзы, неизменно наполняли мою душу самыми мрачными предчувствиями. Смерть Генриха была на моей совести — ведь я знала о ней еще до того, как она за ним пришла. Только Господь да моя собственная совесть понимали, как тяжко мне будет отныне жить с этим. Но я еще не догадывалась, какую цену мне предстоит уплатить за молчаливое соучастие в этом преступлении, за то, что я все видела и слышала, но не протестовала.
Гневные мысли проносились в моей голове. Ни за что больше не вернусь в постель Эдуарда! Нет! Не могу, не желаю оставаться в его постели, ведь когда он вернется ко мне, я буду чувствовать на его руках запах смерти. Я больше не желала ни дня оставаться в Тауэре, не желала, чтобы мой маленький сын спал здесь, в «самом безопасном» месте в Англии, где вооруженные люди могут войти в комнату невинного человека и удушить его, прижав к лицу подушку. И я решила пока что подняться к себе, поворошить дрова в камине и просидеть всю ночь у огня. Я бы все равно не уснула, и я ни минуты не сомневалась: Йорки только что сделали первый шаг по тому пути, который неизбежно приведет в ад.
ЛЕТО 1471 ГОДА
Мы с матерью сидели посреди ромашкового луга в саду королевского поместья Гринвич, и теплый запах цветов окутывал нас со всех сторон. Гринвич достался мне в качестве королевского приданого и стал одним из самых любимых моих уголков. Мать вышивала, а я подбирала ей нитки. Дети убежали к реке и под присмотром няни кормили там уток. Я все время слышала их звонкие голоса; дети дали каждой из уток имя и сердились, когда птицы почему-то на эти имена не отзывались. Время от времени до меня доносился восторженный писк моего маленького сынишки, и каждый раз сердце мое радостно подпрыгивало: я была счастлива, что у меня наконец родился мальчик, принц, веселое и спокойное дитя. Судя по всему, мать мою посещали примерно те же мысли, и она удовлетворенно кивала, словно беседуя сама с собой.
В нашей стране воцарились такой мир и порядок, что казалось, здесь никогда и не было братоубийственных войн и королей-соперников, армии не устремлялись навстречу друг другу и не сходились в смертельной схватке. Народ приветствовал возвращение моего супруга на трон, и все мы прямо-таки ринулись навстречу миру. Более всего на свете нам хотелось обрести справедливого правителя и позабыть об утратах и страданиях последних шестнадцати лет. Увы, в стране еще оставались люди, продолжавшие гнуть прежнюю линию: сын Маргариты Бофор, один из наименее возможных наследников Ланкастерской династии, был, точно в нору, загнан в уэльский замок Пембрук вместе со своим дядей Джаспером Тюдором и продолжал грозно скалиться оттуда, но мы понимали, что долго они там не продержатся. Так или иначе, им придется искать с нами союза. А вот второй муж леди Маргариты Бофор стал йоркистом и при Барнете сражался на нашей стороне. Так что, видимо, лишь сама она, упрямая и упорная в своих намерениях, точно великомученица, и ее глупый сынок остались сторонниками Ланкастеров, последними в нашем королевстве.
Раскинув по траве подол своего белого платья и укрыв им колени, я разложила на этом белом фоне с дюжину клубков зеленых ниток самых разных оттенков и смотрела, как мать вдевает нитку в иголку, держа иглу так, чтобы лучше видеть ушко; мать то подносила иглу ближе к глазам, то отодвигала. По-моему, я впервые в жизни заметила на лице матери некую слабость и неуверенность.
— Да что с тобой мама? — спросила я весело. — Ты никак нитку вдеть не можешь?
— Увы, мои глаза не единственное, что меня подводит, — легко ответила мать и улыбнулась. — И не только иголка передо мной точно в тумане — я уже и будущее свое вижу не так ясно. Во всяком случае, своего шестидесятилетия я точно не увижу. И тебе, детка, следует быть к этому готовой.
Мне показалось, что день сразу померк, будто холодные тяжелые тучи заволокли небеса.
— Как это, не увидишь своего шестидесятилетия?! — воскликнула я. — Это еще почему? Ты что, больна? Ты же никогда ничего такого не говорила. Может, пригласить врачей? Может, лучше вернуться в Лондон?
Мать лишь вздохнула и покачала головой.
— Нет, врачам меня смотреть совершенно ни к чему. Слава богу, у меня нет ничего такого, что эти шуты, вооруженные острыми ножами, с удовольствием бы вырезали. Все дело в моем сердце, Елизавета. Я это отчетливо слышу. Оно бьется… неправильно: то пропускает удары, то начинает торопиться, то стучит слишком медленно. И вряд ли оно когда-нибудь снова заработает в полную силу. Маловероятно, что мне удастся пережить еще одну весну.
Меня охватил такой ужас, что я даже печали особой не почувствовала.
— А как же я? — И я невольно положила руку на свой живот, где в очередной раз теплилась новая жизнь. — Мама, как же я? Неужели ты не подумала обо мне? Как же я справлюсь без тебя?
— Ну, кое-чему я тебя все-таки научила, этого ты отрицать не можешь, — заметила мама с