указывал длинным пальцем на листву деревьев за окном коридора.

Как потом рассказывали, однажды через это окно и выбросился Франц, любимчик богов. С разбега по коридору, не обращая внимания на оконное стекло. Наверное, ему вновь захотелось полетать, стать птицей, дуновением ветерка в листве деревьев.

Я назвал одного из сыновей именем моего погибшего друга и именем моего дяди, который помимо собственной воли стал героем при обороне Польской почты. Обоих звали Франц. Когда я уезжал ранним утром, Францхен, как мы его звали, остался на перроне.

Рядом с Францем Витте, которого заставляло дергаться внутреннее беспокойство, неподвижно стоял Хорст Гельдмахер, чья фамилия вводила в заблуждение: он был способен на многое — рисовал как правой, так и левой рукой, извлекал всеми пальцами из своих флейт неслыханные звуки, — но вот на то, чтобы делать деньги, способностей у него явно не хватало.

Этой говорящей фамилией я довольно сильно перепугал мою бедную маму, когда в ответ на ее робкий вопрос, на что собирается жить ее сынок-художник, например, на какие деньги покупать трамвайный проездной билет на месяц — «А чем ты расплачиваешься за табак и прочие вещи?», — я туманно ответил, что Гельдмахер и я хорошо умеем обращаться с бумагой и красками, поэтому нам, дескать, ничего не стоит изобразить всякие штуки, которые будут выглядеть как настоящие.

Бедная мама, услышав фамилию моего друга, вообразила самое худшее — подпольную мастерскую по изготовлению фальшивых денег, где орудовал не только сам Гельдмахер, но был подручным и ее непутевый сынок. Словом, она считала меня причастным к фальшивомонетничеству, будь то подделка бумажных купюр или звонкой монеты.

Позднее, спустя годы после смерти мамы, сестра рассказывала, что всякий раз, когда в родительской квартире в Оберауссеме раздавался дверной звонок, мама пугалась, что на пороге окажется деревенский участковый или того хуже — уголовная полиция.

Однако если Флейтист Гельдмахер и представлял собой какую-то опасность, то лишь для собственной головы, которой он, будто проверяя ее на прочность, бился об отштукатуренные комнатные стены или голую каменную кладку. Это случалось с нерегулярными промежутками времени. В остальном же он был человеком смирным, подчеркнуто вежливым, церемонно приветствовал знакомых по нескольку раз и аккуратно оттирал подошвы ботинок о половик, не только входя в чужую квартиру, но и выходя из нее.

Его замедленные приходы и уходы сопровождались странным ритуалом: приходя или уходя, он стучался в дверь. В обращении с флейтой он был так же нетерпим, как с собственной головой. Я неоднократно видел, как он ломал свои флейты одну за другой на куски, бросал их в Рейн и плакал.

Он играл без нот, но его детские песенки, рождественские мелодии и городские баллады так искусно переплетались с ритмами чернокожих собирателей хлопка, что казалось, будто перед ним лежит партитура с еще не просохшими чернилами. А еще он был отличным декоратором, умел, азартно работая над каждой деталью, сделать из заурядной дюссельдорфской пивнушки в Старом городе салун в стиле «Дикого Запада» — хоть сейчас снимай кино; эта же пивнушка могла превратиться в изящную каюту роскошного парохода, плавающего по Миссисипи. Дюссельдорф отличался состоятельной клиентурой, что позволяло расцветить гастрономические изыски еще и иллюзиями.

Он был одновременно Джоном Брауном и матушкой Джона Брауна, библейским Моисеем и Буффало Биллом, он сидел, как Иона во чреве кита, и плакал вместе с Шенандоа, дочерью вождя индейского племени. Он был тайным творцом поп-арта задолго до того, как это течение вошло в моду. Он обводил черным контуром сочные цветовые пятна.

В тот год, когда вышел «Жестяной барабан», а ко мне начала липнуть одиозная известность, слава, предсказанная мне нашей уборщицей, которая гадала на кофейной гуще, я сумел протолкнуть в производственный план издательства «Кипенхойер-унд-Вич» через его тогдашнего редактора Дитера Веллерсхофа альбом поперечного формата «О, Сюзанна» с нотами и рисунками Хорста Гельдмахера на джазовые темы. Это давно раскупленное раритетное издание, где блюзы, спиричуэлы и госпелы послужили темами для цветных иллюстраций, можно теперь найти только у букинистов или по интернету.

Флейтист продержался дольше, чем Франц Витте. В начале шестидесятых годов, когда меня уже засосала рукопись романа «Собачьи годы», он, совсем расплывшийся от пива, приехал к нам в Берлин, на Карлсбадер-штрассе.

Там, в полуразрушенном доме, который и без того казался до самой крыши заселенным ужасными призраками войны, он перепугал Анну, наших сыновей и маленькую Лауру; наша дочка была серьезным, лишь изредка улыбавшимся младенцем, а родилась она в тот год, когда построили Стену. Он, сам испуганный и гонимый страхом, пугал других.

Хорст страдал манией преследования, он выходил из помещения, пятясь спиной, старался не ступать на тротуар, стирал отпечатки собственных пальцев, умолял спрятать его в каморке моей мастерской от каких-то злодеев, якобы устроивших за ним погоню, уговаривал меня купить ему особый, а потому дорогой фотоаппарат, чтобы фотографировать мостовую через штанину.

Он плакал и одновременно смеялся. Яростней, чем раньше, бился головой о стену, без флейты впадал в отчаяние, а однажды исчез и больше не объявлялся.

Незадолго до этого у него наступил просвет, и мы вместе записали пластинку в честь Вилли Брандта, тогдашнего правящего бургомистра Западного Берлина: Гельдмахер играл на самых разных флейтах, от пикколо до альтовой, а я прочитал дюжину стихов из моей третьей книги «Поворотный треугольник», где есть и мое кредо — стихотворение «Аскеза».

К несчастью, потерялась пленка с записью его тягуче-сладкой и пронзительной музыки к балетному либретто «Гусь и пять поваров», которое я сочинил для Анны. Премьера балета состоялась в курортном городе Экс-ле-Бен, но, к сожалению, без Анны.

Все отзвучало. Сохранились лишь несколько пластинок, настоящих раритетов, которыми я очень дорожу. А два друга, оставшиеся позади, крепко сидят в моей памяти — переполненной тюрьме, откуда никого не выпускают.

Был ли у нас уговор? Или же роль режиссера опять взял на себя чистый случай? Напротив меня сидел человек, приближаться к которому было небезопасно. Для него или для меня вполне нашлось бы место и в другом купе скудно освещенного межзонального поезда, идущего на Берлин.

Людвиг Габриэль Шрибер, по прозвищу Люд, был старше меня на два десятка лет. Художник и скульптор, он принадлежал к тому поколению мастеров, которые к тридцать третьему году еще окончательно не созрели, но их тут же запретили. Он не смог выставлять свои работы ни в галерее «Штукерт», ни у «Мамаши Эй», а потом началась война, и он всю ее прошел солдатом.

Недавно его сделали профессором на Груневальдштрассе, где в уцелевшем здании готовили будущих педагогов в области эстетического воспитания. Я знал его по ресторану «Чикош» как довольно крепко пьющего завсегдатая. Обычно он сидел один, смачивая себе лоб спиртным между двумя глотками шнапса, будто снова и снова совершал обряд крещения.

Однажды, наверняка во время перерыва, я, отложив стиральную доску и наперстки, решился заговорить с ним. Узнав, что я собираюсь в Берлин, чтобы поступить в класс Хартунга, он неожиданно проявил готовность помочь и посоветовал мне приложить собственноручное письмо к обязательной папке работ, представляемых в качестве творческой характеристики: дескать, это придаст личный характер моему заявлению и произведет хорошее впечатление.

И вот теперь я сидел напротив. Он курил «Ротхэндле», а я делал худосочные самокрутки из моих запасов табака «Шварцер Краузер». Взглядами мы не встречались.

Когда поезд отошел от перрона, там осталась возлюбленная Люда, как там же остались и мои друзья, пришедшие проводить меня с банджо, флейтой и контрабасом.

Вздыхая время от времени, Люд молчал. Мне наверняка хотелось о чем-нибудь заговорить, но я не решался. Он курсировал между Берлином и Дюссельдорфом, между мастерской и своей возлюбленной.

Ее узкое лицо было знакомо мне по мимолетным встречам, ее профиль я узнавал в небольших деревянных скульптурах Люда. Несомненно, Итта, как он называл возлюбленную, проводила его на вокзал, а возможно, дошла с ним и до перрона.

Январское утро посветило тусклым солнышком лишь в Руре. Еще с довоенной поры Люд дружил с

Вы читаете Луковица памяти
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату