названием «Луковый погребок», довольно многозначительную, ибо там толстокожих, но жаждущих острых впечатлений посетителей модного ресторана заставляли прослезиться с помощью ножей и разделочных досок: в качестве особого «слабительного» средства использовались измельченные луковицы, что помогало смягчить свойственную послевоенному обществу «неспособность к скорби» — само это выражение появилось гораздо позднее.

Происходило это так: плати деньги — и плачь. Оплаченные слезы приносили облегчение. В конце концов, посетители ресторана, послушные барабану Оскара, превращались в лепечущих младенцев. Из чего следует, что луковица более пригодна для использования в литературном произведении, чем иные овощи или фрукты. Способствует ли она, лишаясь одной чешуйки за другой, пробуждению воспоминаний или возобновляет утраченные функции слезных желез, луковица всегда хороша для метафор, а в случае с «Луковым погребком» она еще и давала неплохую основу для коммерции. Добавить к этому нечего. То, что становится литературой, должно говорить само за себя. Но даже если «Луковому погребку» будет суждено пережить «Чикош», мне до сих пор помнится духота модного ресторана, где хозяйничал Отто Шустер; керосиновые лампы создавали там полумрак и особую эмоциональную атмосферу.

Мы, три музыканта-поденщика, работали почти без перерывов. Лишь сильно за полночь, когда последние гости уже разошлись, мы наедались до отвала сегединским гуляшом. Курил я умеренно, зато много пил: граппу, сливовицу, разные шнапсы, все, что нам подносили восторженные дамы. Дела ресторана шли бойко, ибо так называемое «экономическое чудо» подстегивало цены.

Я опускался. В академии меня видели редко. Очередная ночь проглатывала следующий день. Пустые разговоры. Сивушный дух изо рта. Рожи посетителей, калейдоскоп которых нельзя запомнить. Пробелы и без того дырявой памяти. Тем не менее, словно на матовом экране, проявляется один запечатлевшийся в памяти эпизод, который кажется мне вполне достоверным: мы трое — Гельдмахер со своей до хрипоты натруженной флейтой, Шолль, нащипывающий струны банджо или бьющий по ним, и я, то терзающий мою стиральную доску, то едва прикасающийся к ней, однажды вечером удостоились внимания именитого гостя.

Отыграв джем-сейшн перед многочисленной публикой — все билеты были распроданы задолго до выступления, — наш идол тех лет и сопровождавшие его люди заглянули в «Чикош». Сидя за пять-шесть столиков от нас, он слушал джаз в нашем исполнении, и ему, видимо, понравились пронзительные звукоизвержения флейты; у Гельдмахера был действительно неповторимый «саунд».

Именитый гость, как рассказывалось позднее, попросил доставить на такси из отеля его трубу, после чего неожиданно и самолично появился в нашем уголке под лестницей на верхний этаж, чтобы — теперь я вижу его совершенно отчетливо — приложить к губам мундштук и присоединиться к нашему трио плохо оплачиваемых музыкантов, которые пытались пробиться сквозь ресторанный гомон; он резко вступает, подхватывает дикую свистопляску флейты, закатывает глаза и выдает соло на трубе, которое затем сменяется партией другого солиста по фамилии Гельдмахер, теперь уже на блокфлейте, потом следует дуэт блокфлейты и трубы, играет он, великий Сачмо, хорошо знакомый нам по дефицитным пластинкам, за которыми мы охотились, по радиоконцертам и глянцевым черно-белым фотографиям. Через минуту он опять на недолгую вечность присоединяется к нашему трио, предоставляет возможность мне и моим наперсткам задать новый ритм, ободряет банджо Шолля, мы сливаемся в общем ликующем звучании, а потом, едва Moneymaker, взявший уже флейту-пикколо, завершает свой рискованный танец на канате, признательным вскриком трубы прощается с нами, дружески, хоть и чуточку свысока, на манер доброго дядюшки, кивает каждому — и уходит.

Какое событие! Нет, ни банджо Шолля, ни мои наперстки на волнистой поверхности стиральной доски, а Флейтист, который, слегка обозначив мелодию немецкой народной песни, легко переносил ее, словно ностальгирующий эмигрант, в далекую Алабаму, — он послужил магнитом. Он своими вариациями на тему «Охотника из Курпфальца» — или это была песенка о рождественской елке? — привлек внимание Луи Армстронга.

Дерзко, с лунатической уверенностью и сыгранностью музицировал наш квартет. Он звучал всего лишь минут пять-семь — а разве счастье бывает долгим? — однако это выступление, не запечатленное ни одной фотографией, до сих пор звучит у меня в ушах и стоит перед глазами. Как признание наших заслуг перед публикой оно весомей, чем все мои последующие награды, включая ту крупнейшую премию, которой я был удостоен уже в библейском возрасте, что позволило мне порадоваться ей не без иронической дистанции и добавило к списку моих профессий еще одну специальность.

Даже если некая профессиональная деформация склонила меня к тому, что я, оборачиваясь назад, вновь пережил событие, которое выглядит на бумаге вполне достоверным, хотя в банальной действительности этой замечательной встречи, возможно, и не было, однако она осталась для меня зримо реальной, она продолжает быть ощутимо близкой, яркой, как золотой блеск трубы, — вне любой неуверенности и любых сомнений.

В панкоковском «зверинце» ничего примечательного не происходило, если не считать смелых и провальных экспериментов, которые предпринимали Франц Витте и я на холсте или картоне. Никаких чудесных явлений, разве что почти библейски чудодейственное умножение рыб в виде ухи, которую варила из немалого количества свежей селедки Труда Эссер, чтобы порадовать своих друзей.

Удивительно преобразившейся, будто с ней впрямь случилось чудо, вернулась из Рима и монастырского попечения моя сестра. К ужасу родителей, она сама решила стать монашкой.

Отец жаловался, мама прихворнула. Я слишком много пил. Франц Витте начал заговариваться. Гельдмахер в приступе ярости разбил себе голову об стену, оказавшуюся и вправду непробиваемой. В Корее и где-то еще шла война. Мы сами себя сводили с ума, жили взаймы, а нуворишеская сволочь кичилась богатством.

Так или иначе, заработков в «Чикоше» хватило на мое второе путешествие, которое состоялось летом пятьдесят второго года. Я копил деньги всю зиму, желая подальше уехать из Дюссельдорфа, возомнившего себя «маленьким Парижем», где кучка богемы устраивала костюмированные вечеринки в ресторане под названием «Этюдник».

К этому времени мне достались от карнавальных дней с их бесконечными праздниками две легконогие, послушные партнерши, которые бывали со мной сначала поочередно, а потом на протяжении нескольких недель обе сразу. То одна, то другая навещала меня в штокумской мастерской на Кирхштрассе, где с помощью печки-чугунки и сковородки я готовил им рагу из заячьих потрохов, маринованные свиные почки, жареную конскую печень и прочие блюда, названия которых пугали моих танцовщиц.

Одна из них была длинноногой, другая поокруглей, но хорошее сложенной, однако сердце мое оставалось вакантным, хотя я весьма охотно проводил досуг и предавался удовольствиям с обеими девушками. Они выучились на портних, а теперь мечтали — несмотря на пока еще не оформившиеся таланты — заняться искусством.

Во всяком случае, мы друг друга устраивали. Конкурс на занятие вакансии не объявлялся, поэтому наши поочередные взаимоотношения развивались хоть и не бесконфликтно, однако до трагических финалов дело не доходило. Нам нравилось быть вместе, а остальное откладывалось на потом.

Обе девушки посещали курсы одного французского мима; курсы работали при культурно- просветительском центре «Мост», учрежденном британскими оккупационными властями. Одна из девушек, ее звали Бригитта, спустя некоторое время, когда я уже уехал из Дюссельдорфа, последовала за своим учителем-мимом в «страну социалистического лагеря», то есть в Восточный Берлин, занялась хореографией и сделала себе карьеру; еще в пору нашего знакомства она начала произносить свое имя на французский манер, а поскольку обладала по-рейнски жизнерадостным характером, то подобные перемены дались ей легко.

Другая девушка очаровывала своей хрупкой грациозностью, хоть и была родом из Померании; длинноногая, в ядовито-зеленых или лиловых чулках, она превращала главную улицу Кёнигсаллее в подиум для демонстрации мод; она еще некоторое время прожила в Дюссельдорфе, храня верность пантомиме. Спустя несколько лет она стала персонажем уже неоднократно упоминавшегося романа, где фигурировала как муза Улла, однако вне литературы ее именовали Юттой; впрочем, из-за хрупкой внешности я и другие прозвали ее Ангелочком; это нежное прозвище я сохранил за ней до сих пор, когда мы, пожилые люди,

Вы читаете Луковица памяти
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату