ночные дежурства и занятия по баллистике, которые проходили в душных учебных бараках. Скука оборачивалась детскими проказами. Мы глупо хвастались выдуманными историями насчет девочек. Так проходили дни.
Раз в две недели нам выдавали на выходные увольнительную «к мамочке». И всякий раз радость предстоящего возвращения домой омрачалась мыслью о тесноте нашей двухкомнатной квартиры. Тут не помогал даже ванильный пудинг с миндалем; отец, который по собственной охоте взял на себя в семье обязанности кулинара, ухитрялся приберечь для торжественного случая дефицитные ингредиенты этого лакомства. Специально для меня он заливал выложенный из формочки пудинг шоколадом и ставил его на стол, празднично накрытый к встрече сына.
Но никакие лакомства не могли преодолеть тесноту. Меня все раздражало, например, отсутствие ванной и туалета в нашей квартире. На зенитной батарее в Кайзерхафене имелась по крайней мере душевая, а на улице — солдатский сортир. Там мы садились рядком, сосед возле соседа. Это мне не мешало.
Но дома все большую досаду и отвращение у меня вызывал туалет на промежуточном этаже, один на четыре семьи, вечно загаженный соседскими детьми или занятый, когда тебе приспичит. Вонючая конура, на стенах грязные следы от пальцев.
Я стыдился этого туалета, скрывал его от одноклассников, у которых дома, естественно, имелась роскошная ванная и туалетная комната, а потому не приглашал их к себе. Исключением был только Эгон Хайнерт, живший на улице Луизы, где вонючий туалет был устроен таким же образом; Эгон иногда приходил ко мне, давал почитать свои книги.
Двухкомнатная дыра. Социальная западня. Здесь все стесняло меня, когда я возвращался домой на выходные. Даже материнская рука, гладившая сына по голове, не могла смахнуть этой досады. Хотя его уже считали взрослым, а потому больше не укладывали на ночь в родительской спальне, где, кстати говоря, продолжала спать сестра, а стелили постель на кушетке в гостиной, однако он по-прежнему оставался свидетелем супружеского ритуала, регулярно свершавшегося ночью с субботы на воскресенье. Я, пускай приглушенно, слышал — или мне мерещилось? — все знакомые с детства звуки, сопровождающие этот чудовищный ритуал: шепот в начале, чмоканье, скрип кровати, шорох матраца, набитого конским волосом, вздохи и стоны, все звуки полового акта, особенно отчетливо раздававшиеся в ночной темноте.
Будучи ребенком, я с любопытством прислушивался к этой возне, происходившей совсем рядом, и долгое время не подозревал, что там, собственно, творится. Но теперь получившему короткое увольнение сыну, днем носившему форму вспомогательных зенитных частей, а ночью одетому в пижаму, было невыносимо слушать, как отец наваливается на мать.
При этом я не помню точно, занимались ли они этим, когда сын лежал без сна за стеной на кушетке и мог все слышать. Скорее всего, нет — они не решались беспокоить отпускника и потому не трогали друг друга. Но мне не давало уснуть само ожидание этих звуков — неизменно одних и тех же, будто запрограммированных.
В темноте у меня сверхотчетливо появлялись перед глазами всяческие варианты супружеского совокупления. И каждый раз мать выглядела в этом киноэпизоде жертвой: она уступала натиску, отдавалась, терпела до изнеможения.
Ненависть маменькиного сынка к отцу, тот подсознательный комплекс, что заложил основу греческой трагедии и придал убедительность и вес теориям доктора Фрейда и его учеников, стал для меня если не главной причиной, то дополнительным побудительным мотивом бегства из дома.
Существовали всякие возможности. И все они сводились к одному. Прочь отсюда, на фронт, на любой из фронтов, лишь бы поскорее.
Я искал ссоры с отцом. Но спровоцировать его на конфликт было трудно — потребовалось бы слишком много поводов, ибо отец был человеком миролюбивым и сразу же шел на уступки: ему всегда хотелось гармонии. Он часто высказывал нам свои родительские пожелания: «Хочу, чтобы вам жилось лучше нашего. Ваша жизнь должна быть счастливей, чем наша».
Сколько бы я ни воображал его монстром, из отца плохо получался объект для ненависти. На взгляд его голубых глаз, я мог, пожалуй, показаться чужим птенцом, подброшенным в гнездо кукушкой. А вот моя маленькая сестра питала к отцу нежную привязанность, чем, вероятно, немного смягчала жесткосердие брата.
А мать? Она частенько подсаживалась к пианино, но не играла. Ее утомляла работа в лавке, нехватка продуктов. Наверное, ей, как и отцу с дочерью, тяжело давались краткосрочные отпуска сына, который мнил себя страдальцем.
И все же я решил пойти на фронт добровольцем не только из-за того, что не выносил двухкомнатную квартирку и туалет на четыре семьи. Мои одноклассники жили в шестикомнатных квартирах с ванной, в уборных у них висели рулоны туалетной бумаги, а не как у нас — порванные на квадратики газеты. Некоторые даже обитали в роскошных виллах на улице Упхагенвег или на Аллее Гинденбурга, у каждого — собственная комната, но их все равно тянуло из дома, на фронт. Как и мне, им, вероятно, хотелось проявить бесстрашие перед лицом опасности, топить один неприятельский корабль за другим, подбивать танки или летать в новейших «мессершмиттах», сбивая вражеские бомбардировщики.
Но после Сталинграда все фронты попятились назад. Тем, кто отслеживал их движение с помощью разноцветных булавочек по увеличенным и наклеенным на картон географическим картам, было трудно поспевать за событиями на Востоке или в Северной Африке. Правда, союзная Япония сообщала о победах на морях и об успешном наступлении в Бирме. Иногда наши подлодки давали повод для новостных программ, где указывалось количество потопленных вражеских судов и их тоннаж. Наши субмарины стаями охотились за морскими конвоями в Атлантике и Ледовитом океане.
Ни одного киножурнала не обходилось без показа подлодки, возвращающейся с победой из плаванья. Отбывая короткое увольнение, я после киносеанса долго ворочался на кушетке в гостиной, не мог уснуть, поэтому мне было легко представить себя вахтенным матросом на мостике семисотпятидесятитонной субмарины: промасленный комбинезон обрызган штормовой волной, бинокль обшаривает раскачивающийся горизонт.
Будущий матрос-доброволец предавался грезам о подвигах и представлял себе, как возвращается из успешного похода, преодолев все опасности — враг не скупился на глубинные бомбы, — на плавбазу где- нибудь на французском побережье Атлантики: команда во главе с капитан-лейтенантом выстроена под вымпелами, сигнализирующими о потопленных судах. Экипаж, который никто уже не чаял увидеть живым, встречают бодрые марши военно-морского оркестра, приветствуя счастливое возвращение героев именно так, как это всякий раз показывали в кино; а вот лодки, ушедшие вместе с экипажами на дно, естественно, никто заснять и показать не мог.
Нет, не газеты прививали мне подобную веру в героев — родители выписывали не боевитый «Форпостен», а обстоятельные «Данцигер нойстен нахрихтен», — пожалуй, веру эту укрепили именно еженедельные киножурналы, снабжавшие меня приукрашенными черно-белыми новостями, которым я безоговорочно доверял.
Еженедельный киножурнал шел перед хроникально-документальным или художественным фильмом. В кинотеатре Лангфура или старогородском кинозале «УФА-паласт» на Элизабеткирхенштрассе я видел Германию в окружении врагов; она уже вела самоотверженные оборонительные бои в степях России, в знойных песках ливийской пустыни, на рубежах Атлантического вала, немецкие подлодки сражались на всех мировых океанах, а в тылу женщины вытачивали снарядные гильзы, мужчины работали на танковых конвейерах. Защитные редуты против красных орд. Народ в решающей битве за свою судьбу. Крепость Европа, противостоящая натиску англо-американского империализма; да, жертвы были велики, поэтому в газете «Данцигер нойстен нахрихтен» изо дня в день увеличивалось количество обведенных траурной рамкой объявлений с черным крестом, которые извещали о смерти солдат, павших за Вождя, Народ и Отечество.
Не к этому ли я стремился? Не примешивалась ли к моим мечтам тяга к смерти? Может, и мне хотелось, чтобы мое имя увековечили в траурной рамке? Вряд ли. Хоть я был эгоцентричен и одинок, но свойственные возрасту помыслы о самоубийстве были мне чужды. Следовательно, просто глупость?
Неизвестно, что происходит в душе пятнадцатилетнего подростка, который без всякого принуждения,