лопнут. А сгустки черные все лезут и лезут.
Корогодом[57] они вокруг ведьмы завиваются. И все больше и больше их становится. Вон вижу пасть медвежью оскаленную. А вон тот сгусток на варяга угрюмого смахивает. А этот на топор занесенный…
Крутятся. Вертятся страхи мои. А от них и Любавины не отстают. Еще немного — и захватят ведьму. И тогда не будет ей возврата в явный Мир. А она все пляшет. Словно приманивает их. Дескать, вот она я. Берите меня тепленькой. И страхи набрасываются на нее. Но никак не могут поймать. Она все время в немыслимом танце своем ускользает от их цепких объятий. Уворачивается от атак и наскоков. И уже непонятно, что это? То ли танец, то ли бой не на жизнь, а на смерть.
И хочу я ей помочь, а не могу. Как спуститься мне пониже? Как к телу подобраться? И надо ли? Мне и здесь хорошо. Ни тревог, ни забот, ни надоевшей боли. Виси себе спокойненько. Болваном бестелесным между небом и землей болтайся. И не нужно тебе ни еды, ни питья, ни любви…
А ведьма уже уставать стала. Пот ручьями. Волосы в космы сбились. Колтунами ощетинились. Нелегко ей со страхами нашими выкруживать. Сил-то много надо, чтобы напор такой сдерживать…
Я на тела наши смотрю, а они уже дергаться перестали. Только у меня колено правое слегка подрагивает. Видать, какой-то страх во мне слишком глубоко сидит, чтоб на ведьмин призыв поддаться.
А Берисава уже на последнем вздохе. Еще чуть, и войдет в нее чернота. Только она вдруг вскрикнула да через костер сиганула. Потом через другой. Третий…
Прямо сквозь пламя она пролетает. А страхи за ней кинулись. Только после каждого костра, после огненной купели, их все меньше и меньше становится. Вот и последний костер. Двенадцатый. Пролетела ведьма сквозь него. Упала наземь. Закричала победно. Радостно. Руки кверху вскинула. А потом на четвереньках к валуну подползла, в последний раз по нему ударила и упала без чувств.
Гул от камня волной поплыл. Накрыл меня. Закрутил. И почуял я, как в бездну проваливаюсь. В тело свое возвращаюсь…
Я глаза раскрыл. Утро уже. С меня путы сняли. И я, на камне свернувшись калачиком, лежу. А камень холодный. От него озноб по телу.
Костры догорели. Дымом чадят. А надо мной Берисава стоит. Умытая, причесанная. В красивом расшитом сарафане. Плат женский ее голову покрывает. Стоит, смотрит на меня.
— Прости, княжич, — говорит. — Но все твои страхи я забрать не смогла. Придется тебе самому с ними бороться.
— Ничего, — я ей отвечаю. — Поборю как-нибудь.
И вдруг:
— Мама, холодно, — я Любавин голос услышал…
Мы с Любавой сидели на бревне. Так же, как несколько дней назад. Так, да не так. Другими мы стали. Не похожими на прежних. Особенно она.
Прошло уже три дня, как Любава в себя пришла. Только изменилась она. И ходит вроде, и разговаривает, и на шутки мои улыбаться пытается, а все равно, как чужая. Словно не здесь она.
Идет по двору. И вдруг встанет. И на небо смотрит. Долго-долго. Вздохнет и дальше пойдет.
А то давеча я у нее спросил что-то, а она на меня взглянула да как закричит. Как бросится прочь, точно это и не я вовсе. Насилу мы ее с Берисавой в тот раз успокоили.
А сегодня с утра она вроде тихая. Мы с ней о лете, о цветах разных разговариваем. Она ничего. Может, и вправду в себя пришла?
Я возьми да и скажи:
— Ну что, Любава? Ты пойдешь за меня? — Как будто в шутку сказал и сразу пожалел об этом.
А она на меня посмотрела серьезно:
— Вижу, ты и правда мал пока, — отвернулась. Чую — заплакала. Только что я поделать могу… И тут смотрю, из леса всадник показался.
— Любава, — шепнул я тихонько, чтоб не напугать ее. — Иди-ка ты в дом. Тебя матушка звала.
Она покорно встала и пошла. Не заметила всадника, слава тебе Даждьбоже. Только она в дверях скрылась, я к Микуле.
Он как раз коровник чистил.
— Микула, — я ему, — снова гости к нам. Он вилы наперевес схватил:
— Где?
— На опушке конник показался.
— Пошли посмотрим. Ты только топор прихвати.
— Сейчас, — кивнул я ему»
Выскочили мы во двор. За банькой притаились. Ждем. Гостя высматриваем. А он о двуконь едет. Второго коня в поводу ведет. И что-то я в нем знакомое разглядел.
— Свои это, Микула, — говорю. — Это за мной. Топор в сторонку отложил и навстречу всаднику вышел.
— Здраве буде, болярин! — крикнул.
За мной приехал Побор. Привез мне одёжу. Благодар для Микулы и Берисавы от отца. Гнедко моего в поводу привел. Рад я был, что конь здоров. От обеда старый дружинник отказался, сославшись на то, что мне немедля нужно быть в Коростене. Берисава сказала, что с пустыми руками нас отпустить не может. Собрала снеди в туесок. Побор приторочил туесок к седлу и стал ждать, когда я оденусь.
Надев на себя одёжу, я понял, как сильно исхудал за это время.
— Это ничего, — сказал Микула. — Кости целы, а мясо нарастет.
— Ты голову пока побереги, — сказала Берисава. — Месяца два боль по ночам приходить станет. Не пугайся. Я тебе с собой травы положила. Будешь заваривать и пить. И береги себя. Ты людям древлянским ой как нужен.
Обнял я ее. В щеку поцеловал.
— Со мной все хорошо будет. Вот увидишь. Ты Любаву береги. Она проститься не выйдет?
— Ты прости ее, княжич, — сказала ведьма. — Чужих она еще долго сторониться будет.
— Ничего, — сказал я. — Все с ней образуется.
— Дай Даждьбоже, чтоб так все и было.
— Микула, — насмелился я, — мы тут на днях с Любавой столковались. Ты ее за Кузнецова сына не отдавай. Скоро я за нее сватов пришлю.
Горько усмехнулся Микула. Головой покачал. Ничего не ответил. А Берисава вдруг всплакнула.
А я быстро вышел из дома, сел на коня, взглянул на оконце ее светелки, и показалось мне, что мелькнуло там что-то. Нет, показалось. Вдарил я Гнедко под бока, и мы с Побором поскакали домой. И только лай Гавчи долго летел нам вслед…
— Погоди, Побор, — осадил я коня, как только подворье Микулы скрылось из виду. — Как отец? Сюда русь приходила, со Свенельдом. Тем, что нас на ятвигов натравил. Искали они войско наше. Не нашли?
— Нет, — замотал головой болярин. — Может, лучше было бы, если б нашли.
— А что там, на Припяти, случилось? Всю душу за эти дни я себе истомил. Сил моих больше нет. Как там Гридя со Славдей? Небось в героях ходят? Почему ты приехал, а не отец или Белорев?
— Князю сейчас недосуг, — ответил Побор. — И Белорев занят сильно. А я твой болярин, значит, У меня и должна душа болеть за людей своих.
Я смотрю на него, а он зачем-то глаза отводит. Словно скрывает что-то.
— Погоди, — говорю. — Ты мне всю правду рассказывай, не темни.
Он немного в седле поерзал, а потом глаза на меня поднял. И понял я, что случилось что-то непоправимое. Ведь с такими глазами не врут.
— Не хотел я тебе, Добрыня, горя причинять. Да, видно, уж кошт[58] мой таков, — сказал болярин, сошел со своего коня, сел на землю, обхватил голову руками, вздохнул горестно.
Я тоже на землю опустился. Присел рядом. Жду. А он помолчал немного и выпалил: