КОНСТАНТИН СМОРОДИН. ВЗЯЛИ ОНИ НАС ИЛИ НЕТ?
Иду вдоль железнодорожных путей по гравию, справа — овраг, шоссейка, домишки деревенские, слева — по другую сторону — перелесок. Если насквозь пройти — поле, дальше — холмы, пологие склоны которых сплошь поросли полевой клубникой. Вид с холмов открывается дивный: бежит вниз просёлочная дорога, петляет по равнине река Исса, одна из самых чистых в Мордовии, повсюду — живописные купы деревьев, деревеньки вдали, небо необъятное, синее, лёгкие тени облаков бегут по траве. И всё так просторно, ярко, откровенно-пронзительно. Стоишь на вершине холма — глядишь: вот она, моя земля… По тропинке вон люди торопятся, мои земляки… Долго душа хранит эти мгновенья, живёт этим простором в бессолнечные зимние дни.
Иду вдоль путей. Уже виднеются водонапорная башня и приземистый вокзальчик. А мимо — товарняки грохочут: цистерны с бензином и вагоны с лесом. Налетит тяжёлый состав, обдаст горячим вихрем, сотрясёт землю — и мимо. В ы в о з я т! Вычерпывают недра, рубят лес, волокут из страны, будто нет у неё завтра, нет детей, нет внуков — и некому будет бродить по этим тропам, обрабатывать поля, купаться в реках, глядеть с холмов вдаль… Занозой вошёл в душу странный вопрос: взяли о н и нас уже или нет? Они — чужие, может быть, и русские по крови, но желающие жить не в России, а в 'золотом миллиарде' и потому переставшие быть русскими.
Итак, взяли или нет?.. Ну, железная дорога — это просто символ сегодняшней пронзённой, распродаваемой России. Но есть ведь места в стороне от этого дележа и вывоза. Нет там ни нефти, ни газа, ни алмазов, ни угля. 'Брать' их по большому счёту никто не захочет. А вот захотим ли мы сами — как единый народ — 'иметь' эту свою землю, любить её, жить, не рвясь душой за кордон, не проклиная ежечасно горькую судьбинушку — родиться в 'несчастной, убогой, самой худшей' стране. Не сломлен ли дух окончательно? Готовы ли мы намертво вцепиться в свою землю — удержать, сохранить и тем самым спасти самих себя, свою миссию, свою идею, свой образ? И ответа на свои вопросы никак не мог я отыскать.
Но поскольку в жизни всё идёт одно к одному, то выдался мне случай спуститься из отвлечённых облаков и всмотреться внимательней в крошечный уголок провинциальной жизни.
Принесли мне 'мемуарную книгу'. Собственно говоря, книги никакой и не было, была довольно неряшливая рукопись, причём кое-где буквально 'от руки'. Просьба 'помочь' мотивировалась тем, что автор-де 'хороший человек', сам тоже многим помог и отказать ему невозможно. Понятно, что согласился я без радости и с тяжёлым сердцем. Всё оставлял работу эту 'на потом'. Наконец, выкроив время в служебной рутине, развязал тесёмки пухлой папки и принялся читать. В смысле литературном рукопись была ужасающей, но вот другой смысл в ней, без сомнения, имелся.
Герой книжки — главный врач больницы в райцентре Ромоданово, что в тридцати километрах от Саранска, человек со смешной фамилией Поросёнков. Со своей фамилией он не раз попадал в нелепые ситуации, но менять её не пожелал (а между прочим, некоторые из сокурсников по мединституту так поступили). Вот этот-то человек и взялся описать свою жизнь. И надо сказать, что безыскусный рассказ, без намёка на 'психологию', чем-то всё же поразил меня и по-своему ответил на мои недоумения.
В биографии сообщалось, что главным делом жизни этого человека стала больница, возведённая методом 'народной стройки' на месте прежней, ютившейся в деревянных бараках. К строительству привлекали даже алкоголиков, которые вечерами тайно лечились (тогда этой болезни принято было стыдиться), а днём работали. Персонал сажал сад, хирурги делали успешные операции, — всё это были маленькие победы, микроскопические в масштабах страны. Однако, читая рукопись, я неожиданно испытал отрадное чувство полноты жизни, какой-то её 'правильности', укоренённости, человечности, когда человек — существо сознательное и одухотворённое. Запомнился эпизод из повествования: выдавался свободный вечерок, и молодой доктор, Владимир Сергеевич Поросёнков со своими сотрудниками ездили на мотоциклах — 'жечь костры'. О чём говорили они у этих вечерних костров? Или, может, молчали, глядя в огонь? Лежали на земле, смотрели на звёзды… Нет, невозможно человеку жить, не осознавая в себе этой тяги к высокому, к тайне, к осмыслению жизни…
В корявых, неумелых фразах рукописи, как в шелухе, таилось живое зерно, и мне захотелось помочь ему освободиться. Так что приступил я к редактуре уже по своей воле. Вглядывался, правил, старался понять.
Действие книги в основном разворачивалось в райцентре Ромоданово. Вспомнилось, что бывал я в этом посёлке на самой заре перестройки, в 1989 году, ездил по окрестностям в составе писательской бригады.
Кроме меня в бригаду (хорошенькое советское определение!) входили Борис Иваныч П., директор бюро пропаганды при местном СП, и Серафима Марковна Люлякина, ныне покойная. Чудесная была старушка, добрая, очень неглупая, с чувством такта, даром что всю жизнь проработала дояркой в глухом мордовском селе, вырастила кучу детей и лишь на старости лет занялась стихотворством, то есть сказительством. Новый муж-литературовед помог: полуграмотная, зато фольклор знаешь, значит — в сказители.
Приехали мы по осени, колхозники на уборке, а нам аудиторию организовывать надо. Вот и придумали. Подвезли нас к сельскому магазинчику, там как раз какой-то дефицит выбросили (в ту пору всё было дефицитом — конфеты, пряники, сигареты…). Народ, который не на сельхозработах, весь как есть в магазине и собрался. Магазин закрыли, бабушек-дедушек выгнали смотреть на объявившихся писателей- артистов. Я выступать напрочь отказался. Стою в сторонке, затесался среди недовольных местных и делаю вид, что я тут ни при чём.
Серафима Марковна, как это было у неё заведено, переоделась в красочный национальный сарафан (добыла в каком-то национально-фольклорном ансамбле). Борис Иваныч представил её и выступил в качестве конферансье — отпустил пару шуток и прочитал фривольный стишок. Толпа реагировала вяло. Затем полились народные песни вперемежку с авторскими, тоже написанными и исполненными Серафимой Марковной 'под старину'.
Отпела, отплясала Серафима Марковна (выкладывалась она полностью), раздались оживлённые хлопки. Приглашали ещё приезжать, только в более подходящее время. Помню, лица у людей посветлели, и вовсе не потому, что вот-вот должны были вновь открыть магазин, а потому что Серафима Марковна умела достучаться, расположить к себе. Мне было не совсем понятно, почему её с удовольствием слушали пожилые и молодые, мордва и русские… Какое, казалось мне, может быть сказительство в конце ХХ века? Теперь на многое смотрю иначе.
После концерта сельчане предлагали отовариться без очереди в магазине (а я-то слышал, как они переживали, как бы через заднюю дверь всё не повыносили). Честь оказали.
Ещё запомнились школа и сами школьники. Школа на вершине холма, в бывших настоятельских покоях — стены толстые, дух особый. Чуть поодаль из зарослей выглядывали прочие сохранившиеся от женского монастыря здания. Более запущенные, конечно. А дети (во всех классах человек 35) выглядели совсем по-городскому — причёсанные, девочки с бантами, в хороших платьях и костюмах, воспитанные, с живыми заинтересованными глазами. Чувствовался сильный педколлектив. Может быть, и потому, что село было побогаче других, славилось колхозными яблоневыми садами.
Само Ромоданово в тот приезд не приглянулось. Жили мы на окраине, в сельхозколледже, неподалёку — микрорайон безликих двухэтажек. Да и погода стояла угрюмая, то и дело лил дождь. Даже в парк я не заглянул ни разу, по центру толком не походил. Жители, правда, показались отзывчивыми — выступали мы и на швейной фабрике, и в каком-то тресте-хозяйстве, и на сахарозаводе…
…Чем дальше, тем больше времени требовала работа над рукописью. Взяв в компанию фотографа