1919 г. Беловой автограф — ГЛМ, без даты, вместе с фотографией автора с дарственной надписью: «т. Эбергардту с приязнью. С.Есенин. Чикаго. 1922». Еще один беловой автограф — РГАЛИ, также без даты, в составе рукописи, подготовленной в 1922 г. во время пребывания в США для А.Ярмолинского. Еще один беловой автограф ст. 17–36 на обороте бланка «Коммуна пролетарских писателей», без даты (собрание С.Ф.Антонова — хранится у наследников, Москва). Датируется по помете в наб. экз. 1919 г.
По первоначальному замыслу стихотворение было значительно короче, включало всего 4 строфы, в заключительной строфе этой редакции были использованы две строки из «Там, где капустные грядки…» (см. с. 16 наст. тома). Затем строфа была отброшена, а стихотворение получило другое развитие.
Стихотворение входило в число наиболее часто читавшихся Есениным с эстрады. Г.А.Бениславская вспоминает: «Он весь стихия, озорная, непокорная, безудержная стихия, не только в стихах, а в каждом движении, отражающем движение стиха. Гибкий, буйный, как ветер, о котором он говорит, да нет, что ветер, ветру бы у Есенина призанять удали. Где он, где его стихи и где его буйная удаль — разве можно отделить. Все это слилось в безудержную стремительность, и захватывают, пожалуй, не так стихи, как эта стихийность. Думается, это порыв ветра такой с дождем, когда капли не падают на землю и они не могут и даже не успевают упасть. Или это упавшие желтые осенние листья, которые нетерпеливой рукой треплет ветер, и они не могут остановиться и кружатся в водовороте. Или это пламенем костра играет ветер и треплет и рвет его в лохмотья, и беспощадно треплет самые лохмотья. Или это рожь перед бурей, когда под вихрем она уже не пригибается к земле, а вот-вот, кажется, сорвется с корня и понесется неведомо куда. Нет. Это Есенин читает „Плюйся, ветер, охапками листьев…“ Но это не ураган, безобразно сокрушающий деревья, дома и все, что попадается на пути. Нет. Это именно озорной, непокорный ветер, это стихия не ужасающая, а захватывающая. И в том, кто слушает, невольно просыпается та же стихия, и невольно хочется за ним повторять с той же удалью: „Я такой же, как ты, хулиган“» (Восп., 2, 50).
Строки из стихотворения были использованы в оформлении кафе «Стойло Пегаса». «По стенам роспись художника Якулова и стихотворные лозунги имажинистов. С одной из стен бросались в глаза золотые завитки волос и неестественно искаженное левыми уклонами живописца лицо Есенина в надписях: „Плюйся, ветер, охапками листьев“», — вспоминает И.И.Старцев (Восп., 1, 409).
Стихотворение вызвало большое внимание критики, почти в каждой статье после 1920 г., посвященной творчеству Есенина, в той или иной мере оно затрагивалось. Правда, значительная часть критиков сводила его к автохарактеристике поэта. Это можно видеть, например, в статьях Са-на «Имажинизм» (газ. «Руль», Берлин, 1921, 11 сентября, № 249), А.Ветлугина «Нежная болезнь» (Нак., 1922, 4 июня, № 57, Лит. прил. № 6) и др. П.С.Коган считал, что в душе Есенина «сталкиваются и бурлят разнородные чувства и настроения, возникшие в сердце деревенской Руси перед лицом революции. В глубине России не только горят кроткие лампады и шепчутся тихие молитвы, но это одновременно и „буйственная Русь“. И сам певец этой Руси не только смиренный инок. Его одолевают мятежные силы, душа жаждет битвы. И видя, как идут по дороге в Сибирь люди в кандалах, он чувствует в себе безудержную удаль и „нежит мечту“, что и он кого-нибудь зарежет „под осенний свист“: „Бродит черная жуть по холмам…“…Есенин этой мужицкой бунтующей России так же близок, как и России кроткой, смиренной. В нем живет „задор прежней вправки деревенского озорника“. Он — „разбойник и хам и по крови степной конокрад“» (Кр. новь, 1922, № 3, май, с. 254–259). Напротив, В.П.Правдухин отмечал: «Сам Есенин мало- помалу меняет свои деревенские одежды. Порой его не узнать… Хоть он по-прежнему вещает:
но ему уже не веришь. Чувствуется, что он безнадежно (быть может, благодетельно для его будущего?) ранен изломами и изысками города, и пока еще внутренне неокрепший, он, не нащупав новых ценностей, лишь потерял свою наивную, первичную певучесть, которая чаровала и нежила нас раньше в нем» (журн. «Сибирские огни», Новониколаевск, 1922, № 2, май, с. 141). Сходные суждения высказывал Н.М.Тарабукин, считавший, что в стихотворении «отразилась анархическая психология деклассированного полуинтеллигента» (журн. «Горн», М., 1923, № 8, с. 225).
Гораздо глубже оценил эти вещи Есенина журнал «Новая русская книга», организовавший своеобразную дискуссию вокруг сборников «Трерядница» и «Исповедь хулигана», в которой приняли участие А.Н. Толстой и И.Г. Эренбург. А.Н. Толстой расценил образ хулигана в стихах Есенина как литературную маску, и притом не очень удачную. Он писал: «…судьба судила ему родиться в наши дни, живет он в Москве, в годы сатанинского искушения, метафизического престидижитаторства, среди мерзлых луж крови и гниющих трупов, среди граммофонов, орущих на площадях проклятия, среди вшей, тухлой капусты и лихорадочного бреда о стеклянно-бетонных городах, вращающихся башнях Татлина и электрофикации земного шара.
Единый от малых сих искушен. Обольщенный, обманутый, раздробленный душевно, Есенин ищет в себе этой новорожденной мировой правды, ищет в себе подхода, бунта, разинщины.
Милый, талантливый Есенин, никогда сроду не были вы конокрадом и не стаивали с кистенем в голубой степи <…> Милый Есенин, не хваС.А. Те… Вас обманули, что луна — контрреволюционна… А „хулиганы“, скифы, вращающиеся башни и поэзобетоны превратились уже просто в уездный эстетизм» (журн. «Новая русская книга», Берлин, 1922, № 1, январь, с. 16–17). А.Н.Толстому отвечал И.Г.Эренбург: «Только в годы революции мог родиться поэт — Есенин. В ее пламенах немеют обыватели и фениксом дивных словес восС.А. Т испепеленные поэты. Русская деревня, похерившая Бога и хранящая, как зеницу ока, храм, схватившая свободу и спрятавшая ее вместе с керенками в сундучок, ревет и стонет в этих книгах. <…> когда же вы поймете, церемонные весталки российской словесности, что самогонкой разгула, раздора, любви и горя захлебнулся Есенин? Что „хулиган“ — не „апаш“ из костюмерной на ваших былых bal-masqué, а огненное лицо, глядящее из калужских или рязанских рощиц? Страшное лицо, страшные книги. Об этом оскале говорил в трепете Горький и о нем писал в предсмертном письме Блок: „Гугнивая, чумазая и страшная Россия слопала меня, как чушка своего поросенка“. Но „любовь все покрывает“, и такие слова находит Есенин для этой „гугнивой“, что, страшась, тянешься к ней, ненавидя — любишь. И здесь мы подходим к преображению поэта. Кончается быт, даты, деревня, даже Россия — оС.А. Тся только жертвенная любовь и Глагол. Ведь Есенин не только деревенский или русский поэт, он еще поэт:
И в этом „песенном плену“ он понял — „зачем?“ — зачем и самогонка, и железный гость, и грустный Есенин на вечере в Политехническом музее. <…> „Звериных стихов моих грусть“ — говорит Есенин. Да, но есть мгновение, когда зверь возревновавший становится Богом» (там же, с. 17–18; вырезка в тетради, где Есенин собирал материалы о себе, ГЛМ). Возможно, именно под впечатлением от этих рецензий и откликов аудитории на его публичные выступления в Берлине в мае 1922 г. Есенин дал стихотворению заглавие «Хулиган», хотя до этого оно печаталось без заголовка.
В последующие годы стихотворение анализировалось критикой, как правило, во взаимосвязи со стихами «Москвы кабацкой». Одним из первых пошел по этому пути А.К.Воронский: «Особо следует