Вчера вечером, когда мы уже лежали в постелях, дверь в дортуар неслышно распахнулась, и Марионилочка в белом ночном пеньюаре вошла к нам.
— Дуся, ко мне! Ко мне, дуся! — кричали наперерыв девочки. — Поцелуйте меня… нет, меня, пожалуйста, — и они протягивали к ней руки.
Неслышная и легкая, она с тихим смехом освободилась из объятий поймавших ее девочек и подошла к моей постели.
— Добрая волшебница, это вы?! — вскричала я, вся затрепетав от радости при виде любимой наставницы.
— Я, маленькая капризница, и пришла пожурить тебя с разрешения m-lle Ген. Что ты опять наделала! А? Не могу себе представить, чтобы умная, развитая, интеллигентная девочка верила в существование каких-то костей и подземелья в простом институтском подвале, где живет садовый сторож, которого вы так огорошили своим неожиданным появлением.
— Да я и не верю! — вскричала я.
— Зачем же было это делать? Неужели так приятно морочить себя и других? Лида! Лида!
— М-lle Вульф! Дуся, — проговорила я шепотом — вы понимаете, что значит беситься с отчаяния, а? Вы понимаете, что я потеряла солнышко? Вы понимаете, что у меня есть мачеха, которую я ненавижу? Есть сестра, которую я презираю, есть братья, которых видеть не хочу. Я — никому не нужная и чужая. И пусть они знают, что и мне никто не нужен, и радовать их своими добрыми успехами и хорошим поведением я не хочу. Не хочу! Им неприятно, что я стала отчаянная, дерзкая, шаловливая, что я почти не учу уроков, — и пускай! Мне запретили видеть тетей, а я хочу их видеть, хочу! Я люблю их, а ее я не хочу видеть, не хочу, ни за что, ни за что! Я ее ненавижу! Да, ненавижу!
И я бросилась в подушку, захватила ее зубами и крутила, и терзала ни в чем не повинную наволочку, в то время как в груди моей клокотало рыдание.
Не знаю, долго ли я пролежала так, исступленная, злая, как зверек, но неожиданно тихое всхлипывание долетело до моего слуха. Я в недоумении подняла голову. Газ уже спустили в рожке, и керосиновый ночник освещал спальню. М-lle Вульф, сидела у меня на постели и тихо плакала. По ее красивому, словно из мрамора изваянному лицу катились слезы.
— М-llе дуся! О чем? О чем? — так и встрепенулась я, хватая ее руки и покрыв их в один миг жаркими поцелуями.
— Это ничего… это пройдет. Я о себе плачу. Я ведь тоже мачехой буду. Я ведь за вдовца выхожу! Лидочка, и у меня падчерица будет твоих лет приблизительно. Что, если девочка будет меня так же…
Она не докончила: слезы бесшумным градом полились из ее глаз.
— Вы… вы… не то. Вы ангел, и не любить вас нельзя! — пылко вырвалось у меня, и я снова осыпала руки Марионилочки жаркими поцелуями.
— А почем ты знаешь, что твоя мачеха не ангел также? Почем ты знаешь, что она будто бы тебя не любит, равнодушна к тебе? Почем?
Почем я знаю? Да, почем я знаю? В эту ночь я не могла спать. Сидя в умывальной, под газовым рожком, я усиленно долбила физику. Физика мне не давалась. К тому же физик был зол на меня за неудачный прошлый ответ и дал слово меня вызвать. Но не могла же я учить электричество грозу и прочие прелести, когда сердце мое трепетало и билось. Мне казалось ужасным делать добрую красавицу Марионилочку мачехой, и я не находила себе покоя. А с другой стороны, образ сероглазой, черноволосой, высокой девушки с прищуренными близорукими глазами выплывал передо мною. Кто знает, может быть, и она плакала так же, как плакала Марионилочка накануне своей свадьбы у меня на постели?
Разумеется, грозы я не выучила и уснула тут же на табурете в умывальной с отяжелевшей головой и пустым сердцем.
Какой триумф! Какое счастье. Сладко сознавать себя знаменитостью!
Как это случилось? Ах, да!
Начать с того, что дня три тому назад из моего тируара исчезла Фея счастья, стихотворение, написанное мною под влиянием предстоящей свадьбы Марионилочки. Я напустилась на Стрекозу, заподозрив ее в присвоении чужой собственности. Но бедная Мила тут же рухнула на пол и клялась всеми святыми, что не видала моего стихотворения — ни одним глазком, как уверяла она. И вдруг все объяснилось. За уроком русской словесности, после того как всегда элегантный, корректный и изящный Чудицкий рассказал нам о заслугах Державина, Волька неожиданно поднялась со своего места и своим звонким голосом прокричала:
— А у нас есть поэтесса в классе, Владимир Михайлович!
Чудицкий поднял глаза от классного журнала, обвел ими весь класс и, отчеканивая по обыкновению каждое слово и обнажая в улыбке свои белые зубы, произнес:
— Вот как? Любопытно! Чрезвычайно, даже любопытно!
— Хотите, Владимир Михайлович, познакомлю вас с одним из ее произведений? — не унималась Сима.
Ее живое, подвижное личико так и дышало задором. Все невольно подняли головы.
Я, усердно долбившая происхождение грозы под крышкой тируара, чтобы не быть замеченной учителем, тоже насторожила уши. Червячок зависти засосал мое сердце. Есть какая-то поэтесса в классе… Значит, автор Звезд — детей небес отойдет на второй план. Ужасно! Честолюбие сразу заговорило тысячами голосов в моей гордой, тщеславной душе.
Между тем Волька, звонко откашлясь, сложила руки коробочкой, как и подобает пай-девочке, отвечающей урок, и начала с особенным подъемом и воодушевлением:
— Ах! — я тихо вскрикнула и рванулась с парты. Это ведь мое стихотворение! Мое! Мое! Хотя я его едва узнала в декламации Симы — с таким чувством, с таким умением читала она. Сима так говорила стихи, что ее заслушаться было можно. И Владимир Михайлович, и девочки, заслушались дивную чтицу. Когда она кончила, Чудицкий произнес медленно, серьезно, направляя взор на меня:
— Автора называть не надо. Он выдал себя сам с головой этим пылающим лицом и пурпуровыми ушами. Госпожа Воронская, у вас есть талант!
Есть талант! Есть талант! — пело и кричало во мне все на разные голоса, когда я стояла, вся малиновая от смущения, не зная, куда девать глаза.
— Продолжайте, г-жа Воронская, работать в том же направлении, не зарывайте в землю вашего таланта, и из вас выйдет прок, в этом я уверен.
Господи, слышу ли я во сне все это? Чудицкий — этот строгий, суровый критик, Чудицкий, везде и всюду находивший недостатки, неровности, отсутствие поэзии, он, слывший у нас тонким критиком, знатоком литературы, он вдруг похвалил мое стихотворение. Не насмехается ли наш словесник над бедною поэтессою? — мелькнуло у меня в голове.
Но серьезное выражение лица Чудицкого, вообще никогда не позволявшего себе никаких шуток или насмешек, указывало, что он говорил совершенно серьезно и убежденно.
Когда урок кончился, я не знала, куда деваться от восторженных поцелуев, объятий, возгласов, восклицаний.
— Наша Воронская — гордость класса! Наш милый поэтик! Воронская, ты будешь знаменитость!
Как приятно чувствовать себя знаменитой. Теперь во всем классе уже никто не говорил мне вы. Я не чужестранка больше, а гордость класса. Ах, если есть счастливцы на свете, то я сегодня причисляю себя к ним.