Это ново! Надеюсь, ты его не обожаешь? Или, может быть? Верно, какой-нибудь франт с моноклем, похожий на парикмахерскую куклу.
— И совсем не так! — рассердилась я на мою подругу. — Большой Джон — прелесть! Это совсем, совсем особенный Джон. Ты увидишь. К тому же он похож на тебя. Право, похож.
— Месдамочки! Радость! — прервала наш разговор Додошка. — Новость, месдамочки. Нам на утро ложи прислали из министерства в Александринку. Не только первые, все мы, начиная с четвертых, идем. Пятерок не берут! — заключила она, торжествуя.
— В театр? Мы? Додошка, да ты не врешь ли ради пятницы? Говори толком! Побожись, душка!
— Ах, месдамочки! Ей-богу же идем! Сейчас солдатка придет и всем объявит! Идет Горе от ума с Дольским.
— Бедная Черкешенка! Она Дольского обожает и не увидит! — заметила я.
— Не увидит — и поделом! — вскрикнула Стрекоза, — зачем разбрасываться? Раньше Дольского обожала, когда он в Тифлисе у них с труппой гастролировал, а потом изменила ему для Воронской! Удивительно!
— Да перестаньте же! Ах, Господи! Вот счастье-то, что мы в театр идем! — и Малявка с таким рвением прыгнула на тируаре, что доски хрустнули под ее ногами.
— Дольский — Чацкий, это чудо что такое! — вскричала Бухарина. — Я Горе от ума в прошлом году видела, и верите ли, месдамочки, чуть из ложи не выпрыгнула от восторга!
— И я бы тоже выпрыгнула! — с блаженным видом вторила ей Додошка.
— Вот нашла чем удивить. Ты и с лестницы чуть не прыгнула, когда тебе два фунта конфет прислали неожиданно, — поддразнила ее Малявка.
— Ну, уж это вы, Пантарова, врете. Стану я из-за конфет! Вот еще! Это вы раз четыре порции бисквита съели в воскресенье, — обозлилась Додошка.
— Это ложь! Я съела? Я? Даурская, перекрестись, что я съела. Ага, не можешь? Значит, солгала! — пищала Малявка.
— Да не ссорьтесь вы, ради Бога, — зашикали на них со всех сторон. — Есть о чем толковать! Давайте лучше говорить про завтра. Ах! Вот счастье-то привалило. Театр! Подумать только!
— Знаете что, Mesdames, — послышался голос Пушкинской Татьяны, — давайте прочтем лучше Горе от ума, чем препираться из-за пустяков. Ведь не все читали. Лучше прочесть сначала, чтобы знать, в чем дело.
— Ах, прекрасно! — со всех сторон послышались молодые, возбужденные голоса, — отличная мысль, прочтем! Волька, ты лучше всех из класса декламируешь. Читай ты! У кого есть Грибоедов? Давайте сюда Грибоедова! Да скорее…
— Грибоедова нет ни у кого. Надо у Тимаева спросить в библиотеке. Татьяна, беги к нему, сделай сахарные глаза, и он тебе даст.
— Месдамочки, смотрите-ка, четверки в парфетки записались. Тишина-то у них какая! — говорили спустя несколько минут удивленные пятые, то и дело прикладывая то глаза, то уши к замочной скважине пограничной с нами их двери.
И, правда, записались. Около сорока разгоревшихся детских головок жадно ловили каждое слово, лившееся из уст Симы, читавшей нам с кафедры бессмертное Грибоедовское создание. И около сорока детских сердец били тревогу, страстно ожидая, чтобы скорее миновала эта скучная ночь и наступило завтра, когда можно было воочию увидеть то, что написано в этой маленькой книжке, ставшей разом милой и близкой каждой из них.
Сегодня с утра праздник. Утром нам дали кофе со сдобными розанчиками, вместо обычной кружки чаю, отдающего баней, мочалой и чем-то еще. Многие поднялись с головною болью: они так туго заплели в папильотки волосы на ночь, что спать не было никакой возможности. Многие перетянулись в рюмочку. До дошка еле дышала, ничего не ела и поминутно прикладывала платок к губам.
— Даурская, иди, распустись, а то ты не высидишь в театре. Да заодно и размочи эти лохмы на голове. Maman не разрешит никому завиваться, — неожиданно огорошил бедную Додошку неумолимый голос солдатки.
Сама солдатка заметно принарядилась: надела шумящее шелковое голубое платье и приколола бархат у ворота. Два пятна яркого чахоточного румянца играли на ее пожелтевших щеках.
— В будущем году вас повезет уже другая дама в театр, — как-то странно улыбаясь, проговорила она.
— Ну, вот и панихида! Все удовольствие отравлено! — протянула шепотом Катя Пантарова, надувая губы.
— А мне жаль солдатку! Она хоть строгая, а справедливая — никогда не заорет даром, как другие синявки, — проговорила Бухарина.
— Ну, и целуйся с нею. А, по-моему, все они на один покрой, — раздраженно крикнула Малявка и вдруг, выглянув в окно, тихо ахнула.
— Месдамочки, уж кареты приехали! Одевайтесь скорее, одевайтесь!
Через полчаса мы уже ехали, оживленные, счастливые, порозовевшие, не отрываясь от окон, по шести человек в каждой карете.
Додошка и Стрекоза чуть не разодралась из-за права сидеть у окна.
Все удивляло и радовало нас по дороге. Привыкшие к замкнутой жизни, мы наивно восторгались самыми обыкновенными вещами, которые удавалось видеть только в дни случайных отпусков и вакаций.
— Месдамочки, смотрите, какая собачка-душечка. Ах, ах!
— А вон тигр в окне! Господи, да это живой! Так и есть! Тут цирк, кажется.
— Женька, не юродствуй, пожалуйста! Это меховой магазин, а не цирк. Ты очень наивная, Малявка.
— Месдамочки, глядите, глядите! Какая красавица! Лучше Черкешенки, правда.
Но дрожки с проезжающей красавицей поравнялись с нами, и мы увидели напудренное, старообразое лицо и красный нос красавицы.
— Фу, гадость какая! А я-то думала…
Наконец, мы подъехали к театру. С каким трепетом поднимались девочки по устланной коврами лестнице, с каким волнением входили в ложи, рассаживались по местам!
Весь партер был уже занят учащейся молодежью. Морские, юнкерские и студенческие мундиры так и пестрели, а рядом, здесь и там, мелькали залитые золотом мундиры сановных попечителей и опекунов. У меня даже голова закружилась и зарябило в глазах от всей этой пестроты лиц и амуниций.
Против нас сидели катеринки, дальше смолянки и николаевские институтки: зеленые платья, белые пелеринки, белые передники — символы надежд и невинности, символы юности и чистоты.
Но вот занавес взвился, и я оцепенела. Дивный грибоедовский стих так и лился мне в душу.
Точно туман спустился на землю и окутал всех в этой, напитанной душными испарениями, зале, где; царила теперь какая-то фееричная полутьма. Я не различала лиц актеров, я даже не видала всеобщего божка — знаменитого Дольскаго. Я слышала и видела только одно: бессмертную комедию бессмертного творца. Занавес опустился с легким шелестом; в партере задвигали стульями. Чье-то лицо наклонилось ко мне, чей-то голос сказал: Надо идти в фойе. Все уже там собрались.
Я повинуюсь этому голосу и прохожу в фойе. Снова белые пелеринки и зеленые девочки. А у конца длинного стола, сбившись в кучку, мундиры и сюртуки учащейся молодежи.
Сима берет что-то со стола, подает мне. Это шоколад. Я машинально подношу его ко рту и обжигаю губы. Вдруг около меня раздается звонкий голос:
— Маленькая принцесса! Вот где пришлось встретиться! Не ожидали?
Я быстро вскидываю глазами. Передо мною студент, тоненький, высокий, бледнолицый. В его темных глазах сияет радость. Губы улыбаются. Что-то чужое, но, вместе с тем, бесконечно знакомое вижу я в этом бледном лице, в этих темных глазах и негустом хохолке пушистых белокурых волос.
— Коля! Коля! — вырывается помимо моей воли, и я готова уже броситься ему на шею, но он