не уменьшится, а вот вооружены они будут совсем по-другому.
Киссур нахмурился.
– Вы заметили, – спросил Ванвейлен, – что, когда год назад вы стали использовать порох и даже динамит, они отнюдь не положили конец войне, а просто увеличили количество жертв. А у нас есть штучки посильнее динамита – вы даже представить себе не можете, насколько сильнее…
– Могу, – сказал Киссур. – Господин Арфарра как-то сказал мне, что все в истории ойкумены знало расцвет и закат: и право, и ученость, и свобода: одно только оружие совершенствовалось и совершенствовалось. И что самое страшное оружие изобретают самые мирные народы.
– Ну вот, – кивнул Ванвейлен, – тогда представьте себе, что будет, когда наш мирный народ начнет продавать оружие всем, кто за него заплатит… То есть будут, конечно, запреты…
– Знаю я, – быстро сказал Киссур, – зачем нужны запреты на торговлю: чтобы те, кто запретил, получали именные калачи от тех, кто торгует.
– Вздор, – проговорил один из чужеземцев на неплохом вейском. – Вы сможете договориться между собой. История учит, что люди всегда договариваются между собой, так как это взаимовыгодно. В этом и состоит историческая необходимость.
– Боюсь, Мэнни, – засмеялся откуда-то сбоку Нан, – что на данном историческом этапе историческая необходимость торжествует лишь чудом.
Кто-то фыркнул, а Киссур сказал:
– Так устройте чудо, господин Ванвейлен!
– Зачем? – возразил Ванвейлен. – Как вы сами заметили, чудеса в ойкумене происходят повсеместо. В области волшебства – гиперинфляция. У вас на единицу населения больше пророков, чем у нас – репортеров, врут они примерно также, и по утверждению каждой из противоборствующих сторон, войска противника изготовлены из бобов и шелковых обрезков…
– Вздор, – перебил Киссур, – я не о простых чудесах говорю. Но вот, допустим, когда четверть века назад вольный город Ламасса восстал против государя, господин Арфарра взорвал построенную им дамбу. Полгорода вымело в реку, а остальные ужаснулись гневу Золотого Государя и прекратили бунтовать. Уничтожьте Ханалая, – вот это будет убедительное чудо!
Тот, которого назвали Менни, снисходительно откашлялся и произнес:
– Вы, молодой человек, несколько упрощенно мыслите. Ханалай – это не один человек, это целая организация. На его место встанут другие – Чареника, Ханда…
– Тю, – удивился Киссур, – вы меня неправильно поняли. Одного Ханалая я вам и сам безо всякого чуда убить смогу. Я и имел в виду выполоть весь лагерь, чтобы там на пять верст не осталось целого колоса. Вот тогда ближние бунтовщики пропадут, а дальние смутятся.
Менни, казалось, потерял дар речи. Это был человек старый и видом напоминавший хомяка. У него было самое удивительное украшение изо всех, когда-либо виденных Киссуром. Он не носил колец ни в ушах, ни в носу, а зато на глазах носил два дешевых черепаховых кольца со вставленными в них стеклами.
Никаких других украшений ни на платьях, ни на стенах Киссур не заметил: то ли это был такой зарок, то ли скупость.
– Как, – переспросил Мэнни, – вы, господин Киссур, предлагаете нам, цивилизованным людям, устроить массовое убийство? Вы понимаете, что говорите? Это же – женщины, дети, там десятки тысяч людей, таких же крестьян, как в вашем войске…
– Не женщины, – возразил Киссур, – а так, постельные женки. А насчет крестьян вы правы. Значит, такая их судьба, что они пошли в воры и мятежники.
Сбоку нервно хихикнул Ванвейлен.
– Господин министр, – сказал он, – я не скрою от вас, что на наших штурмовых челноках действительно есть очень мощное оружие. Но если бы я, в минуту умопомрачения, отдал приказание его использовать, то это было бы последним днем существования моей компании. Газетчики втоптали бы меня в грязь, демонстранты бы разгромили мои офисы, конкуренты, пылающие праведным негодованием, призвали бы бойкотировать мою продукцию, и в довершение всего я предстал бы перед судом, как военный преступник, а прибыль корпорации пошла бы на миллионные компенсации родственникам погибших.
Киссур встал и грохнул кулаком по стальному столу, отчего ножки стола нехорошо крякнули.
– Ах вы шакалы, – заорал Киссур. – Готовы продавать нам луки, при условии, что спускать тетиву будем мы? Лично уничтожить двадцать тысяч бунтовщиков, – ваша совесть не допускает, а смотреть, как убивают десять тысяч, и еще десять тысяч, и еще десять тысяч, – это ваша совесть допускает? Да как такая совесть называется?
– Такая совесть, – усмехнулся Ванвейлен, – называется международный суд по правам человека.
– Мерзавцы вы, – сказал Киссур.
– Человек, – произнес Менни на своем неприятном вейском, – свободен совершать любые действия, кроме тех, которые наносят прямой и непоправимый ущерб жизни и здоровью другого человека. И люди цивилизованные друг друга не убивают. И если бы вы лично, и Ханалай, и прочие, последовали примеру цивилизованных людей, то вы бы жили так же мирно, как и мы, – и вам не нужно было бы называть нас шакалами и мерзавцами…
В это мгновение первый министр одним прыжком перемахнул через стол, схватил Менни за широкую ботву галстука, и выдернул его из кресла, как свеклу из грядки.
– Господин министр, – проговорил Менни, не теряя присутствия духа, – если один человек называет другого человека забиякой, а другой, в качестве опровержения, лупцует его по морде, – это никуда не годное опровержение…
– Мать твоя Баршаргова коза, – сказал Киссур, пихнул свеклу обратно в кресло, повернулся и побежал прочь из проклятого места. Он хотел было хлопнуть дверью, – но та предусмотрительно убралась в сторону, а сразу за его спиной стала съезжаться сама.
Киссур пробежал по коридору, у которого пол и стены обросли каким-то белым пухом с окошечками, и выскочил во двор. Во дворе всюду валялся крученый бетон и какие-то балки, среди грязи росли редкие и чахлые пучки травы, а чуть подальше был каменный пруд.
Киссур перескочил через бортик и прыгнул в этот пруд. Землю покрывал, пополам с грязцой, мокрый снежок, но вода в пруду оказалось не такая холодная, как хотелось бы Киссуру. На поверхности воды плавали радужные разводы, и у Киссура сразу страшно защипало в глазах. Тут он заметил сизые отверстия труб и сообразил, что этой водой чужеземцы полощут кишки своим машинам, а для себя, скорее всего, построили пруд где-нибудь под крышей, чистый и светлый, подобный парному молоку.
Киссур поплавал в пруду некоторое время, а потом вылез на бережок и пошел куда-нибудь под куст обсохнуть.
Куста он не нашел, а минут через пять вышел к складам на летное поле. У большого навеса сидели несколько стальных птиц, а под навесом его дружинники расположились кружком вместе с чужеземцами.
Люди веселились.
Стол из опрокинутого железного листа был весь уставлен едой. Киссур тут же заметил, что чужеземцы хранят еду не в котлах и сосудах, а в круглых одноразовых горшочках с бумажными картинками. Несколько пустых горшочков уже валялось на земле. Люди ели и шутили вместе, – бог знает, на каком языке, – вероятно, на языке еды. Центром общего внимания был Сушеный Финик: он ухал, как филин, и токовал, как тетерев, а потом вдруг сцепил руки у губ и завыл, мастерски подражаю реву плазменного движка. Чужеземцы засмеялись, а дружинники повалились от хохота навзничь. Судя по их оружию, чужеземцы были воины; но одежда их была цвета гусиного дерьма. Киссур впервые видел воинов, которые одеваются на войну как на работу, а не как на пир.
Киссур подошел к людям: все обернулись и уважительно уставились на него. Сушеный Финик подставил ему ящик, на котором сидел, и спросил:
– Почему ты синий? Ты ел?
Тут Киссур вспомнил, что не ел с самого утра, переломил булку и стал жевать.
– Великий Вей, – сказал кто-то на хорошем вейском, – где это вы вымокли? Вы что, свалились в водосборник? Это же техническая вода.
Киссур взглянул на свою руку и увидел на ней синие разводы.