– Смерть, – ответил Киссур.
Это были установленные обычаем слова.
Люди отошли от троих противников на положенное расстояние. Киссур положил руку на рукоять меча, а Шаваш сунул руку за пазуху, выхватил оттуда револьвер, сделанный яшмовым араваном, и выстрелил раз и другой. Киссур изумился и схватился за плечо.
Шаваш выстрелил третий раз, но, по правде говоря, ему не так-то часто приходилось стрелять из револьверов, и, хотя он стрелял буквально с пяти шагов, третья пуля только обожгла Киссуру ухо.
Тут Сушеный Финик прыгнул Шавашу на спину. Шаваш обернулся, чтобы выстрелить в Финика, но варвар перехватил его руку и швынул его через себя, легче, чем грузчик на пристани швыряет арбуз.
Шаваш перекувырнулся в воздухе, налетел брюхом на сапог другого дружинника, и шмякнулся глазами вверх, а Сушеный Финик совершил прыжок лосося, выхватил кинжал и этим кинжалом приколол руку с револьвером к земле. Еще один дружинник ударил Шаваша сапогом в живот и сел ему на ноги. Киссур подошел поближе. Он держался за левое плечо, и сквозь пальцы его капала кровь.
– Если ты бес, – процедил он сквозь зубы, – то бес мог бы целиться и получше.
После этого Шаваша привязали к веревке и проволокли через весь город ничком. А Киссур сел на лошадь и поехал следом, чтобы показать, что с ним ничего не случилось, хотя это было не совсем так.
Идари сказала Сушеному Финику, чтобы он проводил ее в монастырь при храме Исии-ратуфы. Финик так и сделал. По пути он спросил, не она ли заколдовала оружие Шаваша. Идари ответила, что нет, и что ее вообще не интересует, кто выиграл этот поединок. Сушеному Финику не показалось, что она говорит правду.
В эту зиму государю Варназду было плохо, как никогда. Даже маленьким мальчиком, младшим братом вздорного и подозрительного Инана ему не было так плохо.
Ханалай делал все, чтобы высмеять хрупкого, грустного молодого человека, который жил во дворце почетным пленником, и чтобы доказать, что преступления Варназда навлекли на страну разорение и гибель, и что небо отобрало у Варназда право на власть и передало это право будущему основателю новой династии.
Даже держали его впроголодь. Варназду приходилось самому писать унизительные прошения Ханалаю, чтобы тот отпустил муку, масло, дрова… Озябшие пальцы плохо слушались, чернила стыли в деревянной чернильнице. Говорили, что Ханалай смеялся, показывая на пиру своим командирам следы слез на прошении. А на просьбу о соли ответил Чаренике: «Государь часто плачет, – пусть-де солит пищу слезами».
А однажды пьяные и голодные стражники изжарили и съели на его глазах его любимую белую собачку, – последнее напоминание о Киссуре. В тот вечер рукава Варназда промокли от слез.
Государь вздрагивал от скрипов и стуков, в каждом шорохе листа ему чудились шаги палача; у него появились странные привычки: он никогда не наступал на шестую ступеньку, открывал двери только левой рукой. Наконец он перестал жаловаться, и таял, бледнел и худел с каждым днем. Прежние верные слуги Варназда были убиты или разбежались; единственный человек среди уважаемых мятежников, который искренне жалел Варназда и пытался хоть как-то облегчить его участь, был Лже-Арфарра, яшмовый араван.
Чем более Варназд приглядывался к проповеднику, тем более странным тот казался. Пожалуй, дело было вот в чем: этот мятежник не почитал его, как бога, а жалел, как человека. Это было удивительно. Ведь те, кто видели в нем, Варназде, просто человека, обыкновенно презирали его, а яшмовый араван – наоборот.
Бьернссон в это время жил очень замкнуто, почти никогда не появляясь ни перед войском, ни в совете Ханалая. Тем не менее было несколько городков, которые Ханалай хотел сгоряча сравнять с землей, а землю засеять солью, – и этот приговор был отменен из-за угроз яшмового аравана.
А так пророк мятежников сидел в своем уголке и развлекался тем, что мастерил разные игрушки: часики, из циферблата которых каждый час выскакивала серебряная лань и копытцем отбивала время, картонных куколок на пружинках… Вместе с государем смастерили целый театр: под круглым днищем молоточки играли музыку, а под музыку вертелись двенадцать куколок. Эту игрушку яшмовый араван подарил государю, и Ханалай сказал, что теперь у государя есть целых двенадцать подданных, которые пляшут по его прихоти, – но игрушки не отобрал.
А хуже всех вел себя Чареника: простолюдин Ханалай поначалу не мог перебороть в себе робости перед государем и даже намеревался выдать за него свою пятнадцатилетнюю дочку и править, как государев отец. Но опытный царедворец Чареника был беспощаден: он мстил государю за все те унижения, что претерпел сам, он добился, чтобы Ханалаева дочка вышла за его сына; и даже Ханалай находил нужным время от времени сдерживать его и напускать на него яшмового аравана.
В середине зимы государя перевели в покои для слуг, где не было отопления под полом. Варназд лежал ночами, вздрагивая от хохота пьяных стражников, в дверь, грубо забитую досками, дул холодный зимний ветер. Весной государь простудился и заболел. Когда Ханалай уверился, что Варназд не хнычет, а болен на самом деле, он встревожился. Ханалаю вовсе не хотелось, чтоб о нем говорили, будто он извел государя. Ханалай прислал государю лекарей и опять позволил яшмовому аравану навещать больного. Как-то Бьернссон сказал лекарю, что в спальне слишком много пыли и грязи.
– Это не мое дело, – возразил тот.
Бьернссон принес ведро и тряпку и вымыл пол, рассудив, что это проще, чем ругаться со стражниками. Уже вытирая последние половицы, он сообразил, отчего у тряпки такие странные остроухие концы. Это было одно из белых боевых знамен Киссура, с несколькими прорехами и несмывающимися бурыми пятками возле прорех. Бьернссон домыл пол и выставил поскорее тряпку за дверь, пока Варназд ее не увидел. Вымыл руки, сменил платье, взял у стражников котелок бульона и стал кормить больного.
А Варназд, надо сказать, видел тряпку и все остальное: до болезни стражники заставили его мыть ею пол. Вот через двадцать минут Бьернссон вытер ему губы, поправил одеяло и собрался уходить.
– Жаль, что я не знал вас раньше, – сказал Варназд. – При дворе меня окружали одни карьеристы и негодяи. Теперь они все разбежались, как шакалы от высохшего ручья. Я всегда это знал.
– Все, – немного помедлив, спросил яшмовый араван, – и Киссур, – тоже шакал?
Варназд вздрогнул, и полупрозрачные его глаза стали голубоватыми от навернувшихся слез.
– Вы не знаете, как мне было страшно с Киссуром, – зашептал он. – Я любил его, а он принимал меня за бога. Каждый день я боялся, что он догадается, что я не бог, а слабый человек, – и тотчас изменит мне. Когда пришло известие о мятеже, я подумал, что Киссур наконец догадался.
– А Нан, – спросил яшмовый араван, – и этот негодяй?
– Я виноват перед Наном, – промолвил Варназд, как-то странно заколебался, хотел сказать что-то еще, но раздумал, а потом все же прибавил:
– Вы похожи на Нана. Непонятно почему.
Пророк мятежников долго глядел на государя.
– Если бы вы были свободны, а Нан был жив, – кого бы вы назначили первым министром, – Киссура или Нана?
Варназд слабо улыбнулся.
– Я бы назначил вас.
Яшмовый араван побледнел. Он был не настолько лишен честолюбия, чтобы голова у него не закружилась при одной мысли об этом.
– Спокойной ночи, государь.
Яшмовый араван поцеловал Варназда в лоб и вышел. За порогом комнаты он порвал и бросил в камин какое-то новое прошение о дровах, которое вручил ему Варназд. «Черт побери, – подумал Бьернссон, – не то плохо, что Ханалай унижает государя, – а то, что государю это нравится».
Глава девятнадцатая,
в которой Шаваш расуждает о будущем империи, а араван Арфарра встречается со своим самозванным двойником
Шаваш очнулся очень нескоро. Очнувшись, он увидел, что лежит не в тюрьме, а в комнате шириной в пять-шесть циновок. Над ним был беленый потолок, разрисованный круглыми цветами. Одеяло было из шелковых багряных квадратов. Кровать была отгорожена ширмами, и возле кровати стоял