круглое белое лицо парнишки, изумленного пьяненького студентика, он не был, само собой, фарфоровым блюдцем, но лицо у него было круглым, как блюдце Синюшной Тетки, и на щеках у него расползлась паутинка, такая же синяя, как на особенном блюдце Синюшной Тетки, но так было лишь потому, что неоновый свет был красным, свет был слишком ярким, в темноте свет от вывески придорожной закусочной делал синими алые подтеки на его щеках, где она расцарапала их в кровь, а он только сказал: «Зачем ты, зачем, зачем ты это делаешь», — и открыл окно, чтобы высунуться наружу и блевануть, а она помнит, что в баре слушали Доди Стивенса, который пел о коричневых туфлях с розовыми шнурками и большой панамке с малиновой ленточкой, она помнит, что звук его рвоты был похож на грохот щебенки в бетономешалке, а его пенис, еще минуту назад торчавший молодцеватым восклицательным знаком над курчавыми волосами лобка, сник, превратившись в дряблый белесый вопросительный знак; она помнит, как хриплые гремящие звуки рвоты вроде бы прекратились, а потом зарядили по новой, и она еще подумала: Похоже, дальше закладки фундамента этого парня не хватит, и рассмеялась, и прижала свой палец (теперь его украшал длинный подпиленный ноготь) к обнаженной вагине, но все-таки не совсем обнаженной, потому что теперь она заросла курчавыми волосами, но внутри у нее раздавался все тот же хрупкий и влажный щелчок, и по низу живота разливалось все то же причудливое ощущение, в котором боль мешалась с наслаждением (но только приятней, намного приятней, чем вообще ничего), а потом он повернулся и стал шарить вслепую, пытаясь ее схватить, и все приговаривал, хрипло, с надрывом: «Ах ты проклятая черномазая сучка», а она продолжала смеяться, легко увертываясь от него, а потом, схватив свои трусики, открыла со своей стороны дверцу машины, чувствуя, как его пальцы пытаются поймать ее за блузку, и убежала в майскую ночь, исполненную ароматом ранней жимолости, красно-розовый неоновый свет разбивался о гравий парковочной зоны какой-то послевоенной планировки, а она торопливо запихивала свои трусики — дешевые нейлоновые трусики — уже не в карман, а в сумочку, набитую подростковой мешаниною косметики, и бежала, неоновый свет дрожал, и вот ей уже двадцать три, и это не трусики, а шарф из искусственного шелка, который она небрежно опускает в сумочку, проходя вдоль прилавка галантерейной секции универмага «Мейси» — шарф, который стоил в то время $1.99.
Тело, в котором она поселилась, принадлежало женщине, унаследовавшей миллионы, но Детта об этом не знала и ей было наплевать — шарф был белым, с синей каймою, и внутри снова разлилось хрупкое наслаждение, когда она села на заднем сидении такси и, не обращая внимания на водителя, зажала шарф в одной руке и, не отрываясь глядя на него, запустила другую руку под твидовую юбку, под резинку белых трусиков: тот же самый длинный черный палец принялся за работу — точным безжалостным движением.
Так что иной раз она задавалась вопросом, но как-то смутно и словно бы издалека, где она есть, когда ее нет, но обычно страсти ее и желания настойчиво и внезапно напоминали о себе, и у нее уже не было времени на дальнейшие размышления — и она просто делала то, что ей нужно было сделать. Завершить то, что должно быть завершено.
Роланд бы понял.
Одетта могла позволить себе ездить повсюду на лимузине, даже в 1959 году — хотя тогда отец ее был еще жив, и она не была так сказочно богата, как в 1962, после его кончины. Деньги, которые до сих пор находились в ведении ее опекуна, по достижению ею двадцати пяти лет перешли к ней, и она могла делать с ними все, что душе угодно. Ее мало трогало выражение одного из консервативных газетчиков, пущенное в оборот года два назад — «либералишки в лимузинах» — но она все же была достаточно молода и не хотела, чтобы ее воспринимали ее таким образом, пусть даже так было на самом деле. Но не так все-таки молода (или не так глупа!), чтобы искренне верить в то, что несколько пар полинялых джинсов и рубашек цвета хаки, которые она имела обыкновение носить, могут реально изменить ее действительный статус, или те же поездки в автобусе или в подземке, когда можно было бы вызвать машину (при этом она бывала так поглощена собой, что не замечала искреннего изумления и обиды Эндрю; он очень любил ее, и такое с ее стороны отношение воспринимал как личное неприятие), но все же достаточно молода, чтобы все еще верить, что подобные жесты могут порой превозмочь (или, по крайней уж мере, слегка приглушить) истинное положение дел.
Вечером 19 августа 1959 года она заплатила за этот красивый жест половиною ног… и половиной рассудка.
Сначала ее что-то подталкивало, потом тянуло, и наконец захватило в поток, который вылился вскоре в приливную волну. В 1957 ее увлекла безымянная в ту пору сила, которую позже назвали Движением. Она кое-что знала об исторических предпосылках, знала, что борьба за расовое равенство началась не с момента провозглашения Манифеста об Освобождении, а почти сразу же после того, как в Америку на кораблях доставили первые партии рабов (точнее, в Джорджию, которая в то время была британской колонией, куда ссылали преступников и должников), но для Одетты все началось с определенного места и определенных четырех слов: Никуда я не пойду.
Дело было в городском автобусе, в Монтгомери, штат Алабама, слова эти произнесла чернокожая женщина, Роза Ли Паркс, а уходить она отказалась из передней части салона городского автобуса, когда ей предложили переместиться в заднюю, предназначенную, разумеется, для всех черномазых Джимов Кроу. Гораздо позже Одетта станет распевать «Никуда мы не пойдем» в толпе чернокожих, каждый раз вспоминая Розу Ли Паркс и каждый раз сгорая со стыда. Так просто петь «мы», когда вас много, когда вы держитесь за руки — это так просто даже для женщины без ног. Так просто петь «мы», так легко быть этим «мы». А в том автобусе не было никакого «мы». Тот автобус, наверное, пах старой кожей и сигаретным и сигарным дымом. Там, наверное, были вывески: ЛАКИ СТРАЙК, и РАДИ БОГА, ХОДИТЕ В ИЗБРАННУЮ ВАМИ ЦЕРКОВЬ, и ПЕЙТЕ «ОВАЛТАЙН»! ВЫ УЗНАЕТЕ, ЧТО ОН ТОГО СТОИТ, и ЧЕСТЕРФИЛЬД: СМЕСЬ ПОТРЯСАЮЩЕГО ТАБАКА 21 СОРТА — 20 ШТУК ПОТРЯСАЮЩИХ ПЕРЕКУРОВ. И никакого «мы» в потрясенных взглядах водителя и белых пассажиров, среди которых она уселась, и в столь же потрясенных взглядах черных из задней части автобуса.
Никакого «мы».
Никаких марширующих многотысячных толп.
Только одна Роза Ли Паркс, чьи слова дали толчок приливной волне: Никуда я не пойду.
Одетта еще подумала: Если бы только и я смогла сделать что-то подобное — если бы я смогла быть такой храброй, — я, наверное, была бы счастлива до конца своих дней. Но такое мужество не по мне.
Она прочитала о Розе Ли Паркс в какой-то газете, но поначалу это не вызвало у нее интереса. Интерес рос постепенно. Трудно сказать, когда и как именно это потрясло и воспламенило ее воображение — первый, почти беззвучный толчок расового потрясения, которое всколыхнуло весь юг.
Около года спустя один молодой человек, с которым она встречалась более-менее регулярно, начал возить ее в Виллидж, где несколько молодых (и преимущественно — белых) исполнителей народных песен, там выступающих, пополнили свой репертуар кое-какими новыми и пугающими даже песнями: неожиданно, в добавление ко всем этим древним присвистам о том, как Джон Генри взялся за молот, да так лихо, что обошел новенький паровой молот (и, надорвавшись, откинул копыта, ля-ля), или о том, как Барбри Аллен жестоко отвергла юного ухажера, изнывающего от любви (и умерла со стыда, ля-ля), появились песни о том, каково это — быть отверженным, когда тобою пренебрегают, выгоняют тебя с работы, потому только, что кожа у тебя не того цвета, когда тебя упекают в кутузку и хлещут плеткой лишь потому, что ты, чернокожий, осмелился — ля-ля-ля — подсесть в закусочной Вулворта за столик к белым, в городе Монтгомери, штат Алабама.
Это может показаться абсурдным, но только тогда она стала интересоваться судьбою свой родителей, и их родителей, и родителей тех родителей. Она не могла прочитать книгу «Корни» — она жила в другом мире и в другом времени, задолго до того, как Алекс Хейли ее написал, может быть, даже задумал, однако она осознала впервые, на удивление поздно, что ее предки вырвались из цепей, в которых держали их белые люди, не так уж и давно. Конечно, сам факт она знала и раньше, но это была только голая