Синяк был явно не вчерашний, а как минимум недельный… но он все равно промолчит, разве нет? Всю эту неделю он звонил ей каждый вечер ровно в семь часов, потому что если хочешь наверняка застать мисс Холмс дома, надо звонить к началу новостей Хантлей-Бринкли. Мисс Холмс — заядлая поклонница этой программы. Она смотрит ее каждый вечер. Вот только вчера не смотрела. Вчера он приехал и выпросил у Говарда ключ. В нем зрело настойчивое убеждение, что с ней действительно случилась какая-то неприятность, вроде той, о которой она рассказала… только дело не ограничилось синяками или переломами: она умерла, умерла в одиночестве, и сейчас, в этот самый момент, лежит там мертвая… Он вошел. Сердце бешено колотилось. Он себя чувствовал, точно кот в темной комнате, поперек которой растянуты струны для пианино. Оказалось, он зря психовал. На кухонном столе стояла забытая масленка, и хотя крышка была закрыта, масло успело покрыться плесенью. Он вошел в десять минут восьмого и ушел через пять минут. Во время быстрого осмотра квартиры он заглянул и в ванную. Там было сухо. Полотенца сложены аккуратно, может быть, даже слишком аккуратно. Все поручни в ванной блестели сухим металлом. Ни капли влаги.
Он знал, что его не было — этого случая, о котором она рассказала.
Однако Эндрю не думал, что она солгала. Она сама верила в то, что сказала.
Он взглянул в зеркало заднего вида и увидел, как она легонько, кончиками пальцев, растирает виски. Это ему не понравилось. Обычно она терла себе виски перед тем, как опять исчезнуть.
Эндрю не стал глушить двигатель, чтобы печка работала и мисс Холмс сидела в тепле. Сам он пошел к багажнику. Глядя на два ее чемодана, он снова поморщился. Выглядели они так, как будто взбешенные мужики с явной нехваткой мозгов, но зато с крепкими телесами долго и нудно пинали их со всех сторон, отделав их так, как они не решились отделать мисс Холмс — как они обработали бы и его, например, окажись он тогда там. И дело совсем не в том, что она — женщина; она — черномазая, наглая черномазая с Севера, которая сует нос туда, куда бы ей лезть не надо. По их мнению такая женщина вполне заслуживает того, на что она так нарывается. Дело в том, что она — состоятельная черномазая. И что американские граждане знают ее разве что чуть похуже Медгара Эверса или Мартина Лютера Кинга. Дело в том, что ее черномазая физиономия красовалась на обложке «Тайм», и было бы затруднительно отдубасить такую особу, а потом хлопать глазками: «Чего? Нет, сэр. Нет, начальник. Мы и в глаза-то ее не видели. Никого даже похожего не было, правда, парни?» Дело в том, что это действительно проблематично — распалить себя до такой степени, чтобы ударить единственную наследницу «Холмс Дентал Индастрис», когда у них там на солнечном Юге двенадцать заводов Холмс, один из которых — в соседнем округе.
Так что, не осмелившись тронуть мисс Холмс, они кончали ее чемоданы.
Он смотрел на эти немые свидетельства ее пребывания в Оксфорде со смешанным чувством стыда, ярости и любви — столь же немым, как и вмятины на чемоданах, которые были такими нарядными, а вернулись побитыми и помятыми. Он смотрел, не в силах сдвинуться с места, и дыхание его струйками пара вырывалось в морозный воздух.
Говард уже шел помочь, но Эндрю помедлил еще мгновение и только потом взялся за ручки чемоданов. Кто вы, мисс Холмс? Кто вы на самом деле? Куда вы время от времени пропадаете, и чем вы таким занимаетесь, неужели таким нехорошим, так что потом вам приходится сочинять всякие небылицы, чтобы солгать даже себе самой? И буквально за миг до того, как подоспел Говард, в голове у него пронеслась странная мысль, так жутко уместная: Где вы еще? Где остальное?
Немедленно прекрати так думать. Если кому-то и нужно об этом помыслить, так это самой мисс Холмс, а она вроде бы не проявляет такого намерения, так что и ты прекращай.
Эндрю вытащил из багажника чемоданы и протянул их Говарду. Тот спросил, понизив голос:
— У нее все нормально?
— По-моему, да, — Эндрю тоже понизил голос. — Просто она устала. Устала до самого, как говорится, нутра.
Говард кивнул, подхватил побитые чемоданы и пошел к подъезду. Только на минуточку задержался, чтобы легонько коснуться полей шляпы, уважительно приветствуя Одетту Холмс, которую было почти не видно за тонированным стеклом.
Когда он ушел, Эндрю вытащил со дна багажника сложенный каркас из нержавеющей стали и начал его расправлять. Кресло-каталка.
19 августа, 1959 года, примерно пять с половиною лет тому назад, часть Одетты Холмс от колен и ниже перестала существовать, точно так же, как выпадают в небытие часы и дни ее странных исчезновений.
До несчастного случая в подземке Детта Уокер пробивалась в сознание всего несколько раз — так высятся над океаном коралловые острова, с виду отдельные, а на самом деле — вершины долгого архипелага, скрытого под водой. Одетта и не подозревала о существовании Детты, да и Детта не знала, что есть такая Одетта… но Детта, по крайней мере, ясно осознавала, что с ней что-то не так, что в ее жизни происходит что-то, мать его, странное. Смутные воспоминания о том, что происходило с нею, когда Детта завладевала ее телом, Одетта приписывала не в меру разыгравшемуся воображению. Детта, будучи не столь смышленой, до этого не доходила. Она действительно кое-что вспоминала, но далеко не все.
Детта хотя бы частично осознавала эти провалы.
Она помнила о фарфоровом блюдце. О нем она помнила. Помнила, как опускает его в карман платья, то и дело поглядывая через плечо, чтобы убедиться, что Синюшная Тетка за ней не подглядывает. Потому что блюдце принадлежало Синюшной Тетке. Детта смутно осознавала, что это блюдце — особенное. Потому она его и взяла. Она еще помнила, что отнесла его в одно место, которое она называла (хотя она и не знала, откуда ей это название пришло) Топкой — к глубокой дымящейся яме с мусором, где она как-то увидела обожженного младенца с пластиковой кожей. Она помнила, как осторожно поставила блюдце на землю и уже собиралась на него наступить, но потом вспомнила, что нужно снять трусики и положить их в тот же карман, где лежало блюдце, а дальше она осторожно проводит указательным пальцем левой руки по прорези в том самом месте, где Старый Глупенький Бог соединил ее ноги неплотно. И не только ее, а всех на свете женщин и девочек. И все-таки кое-что в отношении этого места задумано было неплохо, потому что она помнит приятный толчок, помнит, как ей захотелось еще сильнее надавить, но она все-таки не надавила, помнит приятное ощущение обнаженности, когда хлопчатобумажные трусики не мешали ей слиться с миром, а она все-таки не надавила, пока ее туфелька — черная, кожаная, лакированная — не вдавилась в блюдце, и вот тогда она тоже давит пальцем в эту свою прорезь, точно так же, как давит ногою особенное блюдце Синюшной Тетки, она помнит, как черная лакированная туфелька накрывает тоненькую синюю паутинку по кромке блюдца, она помнит об этом давлении, да, она помнит, как давит в Топку, давит ногою и пальцем, помнит о восхитительном предвкушении пальца и прорези, помнит, что как только блюдце треснуло с горьким и хрупким хрустом, такое же хрупкое удовольствие хлынуло вверх от прорези к самым глубинам нутра, пронзая его, как стрела; она помнит, как с ее губ сорвался крик, неприятный и хриплый, как карканье вороны, которую спугнули со жнивья, она помнит, как тупо смотрела на осколки блюдца, потом медленно достает из кармана свои простые хлопчатобумажные трусики и одевает их, исподнее — она как-то слышала это название, и теперь слово всплывает в памяти и несется, как веточка в бурном потоке; исподнее, очень верно, потому что сначала ты разоблачаешься, как бы выходишь наружу, чтобы сделать свои дела, а потом возвращаешься внутрь, к исподнему — сначала одна черная туфелька, потом вторая, как хорошо, как приятно, она помнит, как трусики скользят по ногам, так приятно, так плотно, по коленям, засохшая корочка на одной уже скоро отвалится, обнажив розовую, как у младенца, кожицу, да, она помнит прекрасно, как будто это все было неделю назад, или вчера, или буквально вот-вот, она помнит, как пояс трусиков дошел до подола платья, помнит четкий контраст белого хлопка и черной кожи, как сливки, да, именно как сливки, льющиеся из кувшина в чашку кофе, и вот уже трусики под подолом, и теперь уже платье загорается оранжевым, а трусики ползут не вверх, а вниз, они такие же белые, но уже не хлопчатобумажные, а нейлоновые, дешевенькие прозрачные нейлоновые трусики, дешевые не в одном только смысле, она помнит, как они соскользнули, как поблескивали на коврике «доджа де сото — 46», да, какими они были белыми, какими дешевыми, их уже не назовешь исподним: просто дешевые белые трусики, да и девчонка была дешевой, и это было так хорошо — быть дешевой, продажной, выходить на панель даже не как проститутка, а как хорошая свиноматка; она помнит уже не круглое фарфоровое блюдце, а