— Ну и как там в Оксфорде, мисс Холмс? — несмело полюбопытствовал Эндрю.
— Сыро. Февраль на дворе, а там сыро. — Она умолкла, уговаривая себя не произносить этих слов, которые как желчь подступали к горлу, заставляя себя проглотить этот горький комок. Сказать такой было бы неоправданной и бесполезной жестокостью. Слова Эндрю о последнем в мире стрелке — это просто очередная порция его словесного поноса. И все-таки они были последней каплей, чаша уже переполнилась, и слова, которых она не хотела произносить, хлынули через край. Она очень надеялась, что ее голос звучит как обычно спокойно и твердо, но ведь себя не обманешь: она понимала, что говорит необдуманно, даже, может быть, лишнее, но остановиться уже не могла:
— Разумеется, поручитель явился безотлагательно; его уведомили заранее. Но они нас мордовали до конца, и я тоже держалась до конца, но на этот раз они, как мне кажется, взяли верх, потому что в конце я напрудила в штаны. — Одетта увидела в зеркальце, как Эндрю снова поморщился, и ей захотелось остановиться, но она не смогла. — Видишь ли, они нам вроде бы преподают урок. Хотят тебе показать. Потому что ты перепуган, а перепуганный человек уже не заявится к ним в драгоценный их южный край и больше не станет их донимать и возмущать их спокойствие. Но мне еще кажется, что они все — даже самые тупари, а они там тупари далеко не все — знают, что в конце концов перемены наступят, как бы они ни старались, и пытаются поунижать тебя, пока они еще в силе, а то вдруг больше случая не представится. Хотят показать, что тебя можно унизить. Ты можешь клясться перед Богом-Отцом, и Сыном, и всем сонмом святых, что ты никогда, никогда, ни при каких обстоятельствах не запятнаешь себя, но если они за тебя возьмутся, то ты еще как запятнаешь. Как миленький. А урок заключается в том, что ты просто животное в клетке. Всего лишь животное в клетке. Так что я напрудила в штаны. Я все еще чувствую запах мочи и этой чертовой камеры. Понимаешь, они полагают, что мы происходим от обезьяны. И мне действительно сейчас кажется, что от меня разит обезьяной.
В зеркальце заднего вида она увидела глаза Эндрю и пожалела о сказанном. Иной раз случается, что ты не можешь сдержать не только мочу.
— Простите, мисс Холмс.
— Нет, — она снова потерла виски. — Это мне надо просить прощения. Тяжелые были денечки, Эндрю, все три.
— Да уж, — выдавил он голосом ужаснувшейся старой девы, так что Одетта невольно расхохоталась. Но в душе ее не было смеха. Она думала, что знает, куда она лезет, и что полностью осознает, как ей несладко придется. Она обманулась.
Тяжелые три денечка. Можно сказать и так, а можно иначе: три дня в Оксфорде, штат Миссисипи, были короткой экскурсией в ад. Есть вещи, которые ты никогда никому не расскажешь. Скорее умрешь, но не расскажешь… пока не предстанешь перед судом Всевышнего, где, как она полагала, можно будет принять даже ту правду, что сейчас порождает адскую бурю в этом странном сером желе между двумя ушами (ученые утверждают, что в этом сером желе нет нервов, и уж если это не исключительная наколка, то тогда — что же?).
— Я хочу одного: поскорее домой и в душ, в душ, в душ, а потом спать, спать, спать. Будем надеяться, я назавтра приду в себя.
— Ну конечно! Встанете как огурчик! — Эндрю явно хотел извиниться за что-то, но лучших слов не нашел. Больше он не сказал ничего, не рискуя продолжить этот разговор. Так что к серому кварталу викторианских домов на углу Пятой и южного входа Центрального Парка они подъехали в непривычном молчании — к весьма фешенебельному кварталу викторианских домов, при виде которого в душе Одетты всегда пробуждалась тяга к разрушению. Она знала прекрасно, что в этих роскошных квартирах есть люди, которые никогда с нею не заговорят, если только в том не возникнет крайней необходимости, но это ее не особенно волновало. К тому же, она была выше их, и они это знали. Выше их и над ними. Не один раз ей приходило в голову, что кое-кого из них это просто бесит: что в квартире пентхауса живет черномазая — и это в старом приличном доме, куда в свое время чернокожие допускались только в белых перчатках лакеев или в кожаных черных — шоферов. Она очень надеялась, что их это бесит, и ругала себя за такую нехристианскую низость по отношению к ближнему своему, но ей хотелось, чтобы они бесились, она не смогла сдержаться и написала прямо в свои дорогие шелковые трусики, точно так же она не могла сдержать и этот поток — злорадства. Это низко, не по-христиански и почти так же нехорошо… нет, даже хуже: в том, по крайней мере, что касается Движения, это вообще приводит к обратным результатам. Скоро они завоюют права, за которые борются. Может быть, уже в этом году: Джонсон, памятуя о наследии, что досталось ему от убитого президента (и, возможно, надеясь забить еще один гвоздь в гроб Барри Голдуотера), сделает больше, чем просто просмотрит Акт о гражданских правах — если так будет нужно, он силой придаст ему силу закона. Так что ушибы и шрамы надо свести на минимум. Работа еще предстоит немалая. И ненависть ей не поможет. Наоборот: ненависть может ее испортить.
Но иногда ты все равно ненавидишь.
И этому тоже ее научил Оксфорд.
Детту Уокер абсолютно не интересовало Движение, да и жила она в обстановке более скромной: на чердаке облупившегося многоквартирного дома в Гринвич Виллидж. Одетта и знать не знала про этот чердак, равно как и Детта не ведала о пентхаусе, а единственным человеком, подозревавшим, что что-то неладно, был Эндрю Фини, шофер. Он поступил на работу к отцу Одетты, когда той было четырнадцать, а Детты Уокер еще и на свете не было.
Временами Одетта исчезала. Иногда — на несколько часов, иногда — на несколько дней. Прошлым летом она пропала на три недели, и Эндрю уже собирался звонить в полицию, но в тот вечер Одетта сама позвонила ему и попросила подать машину завтра в десять — она хочет поездить по магазинам.
С его губ едва не сорвался крик: «Мисс Холмс! И где это вы пропадали!» Но он уже спрашивал раньше, а в ответ получал лишь озадаченные взгляды — действительно озадаченные взгляды, в этом он мог поклясться. «Нигде я не пропадала, — скажет она. — Ты что, Эндрю? Ты же сам каждый день меня возишь в два, а то и в три места. У тебя, я надеюсь, нет еще старческого склероза, а?» А потом рассмеется, как будто сегодня у нее особенно замечательное настроение (а так всегда и бывало после этих исчезновений), и ущипнет его за щеку.
— Хорошо, мисс Холмс, — сказал он. — Завтра в десять.
В этот раз ее не было три недели. Эндрю положил трубку, закрыл глаза и вознес краткую благодарственную молитву Пресвятой Деве о благополучном возвращении мисс Холмс. Потом позвонил Говарду, привратнику у нее в доме.
— Она когда пришла?
— Минут двадцать назад, — сказал Говард.
— Кто ее привез?
— Без понятия. Ты же знаешь, как это бывает. Каждый раз — новая машина. Иногда они останавливаются за углом, я их вообще не вижу, и даже не знаю, что она вернулась, пока мне не позвонят. Смотрю, а это — она. — Говард помедлил и добавил: — У нее на щеке здоровенный синяк.
Говард был прав. Синяк был действительно здоровенный, но он уже начал сходить. Эндрю не хотелось даже думать о том, каким он был в свежем виде. Мисс Холмс спустилась ровно в десять. Одетая в шелковый сарафан с бретельками шириною в спагеттину (дело было в конце июля). Синяк на щеке уже начал желтеть. Она предприняла чисто символистическую попытку скрыть его под макияжем, словно зная, что чрезмерные старания замазать синяк только привлекут к нему еще больше внимания.
— Как это вас угораздило, мисс Холмс? — спросил он.
Она весело рассмеялась:
— Ты же меня знаешь, Эндрю — какая я неуклюжая. Я вчера выходила из ванной, и у меня рука соскользнула с поручня… я в спешке мылась, чтобы успеть новости посмотреть. Шлепнулась и приложилась щекой. — Она уставилась на его лицо. — А ты, я смотрю, уже собираешься зарядить насчет докторов и осмотров, да? Можешь не отвечать: за столько лет я научилась тебя читать, как книгу. Я все равно никуда не пойду, ни к каким врачам, так что даже и не проси. Со мной все в порядке. Вперед, Эндрю! Я намерена скупить пол-Сакса и весь Джимбелс, а в промежутке съесть все, что у них подают в «Четырех временах года».
— Да, мисс Холмс, — сказал Эндрю и улыбнулся вымученной улыбкой, стоившей ему немало усилий.