голодовку отказывался, пока не приедет прокурор. Ямы под фундамент он долбил, и было жутко глядеть, как он это делает в сорокаградусный мороз. Однажды я подошел к нему совсем близко. Лапшин поднял голову. Голубые глаза его слезились:
— Это от мороза, старик, — сказал он, пытаясь улыбнуться. Улыбка была жалкой, беспомощной и виноватой.
— Чем бы тебе помочь? — спросил я.
— Мне ничем не поможешь, — улыбнулся Лапшин…
Я знал, мы могли бы его поддержать только одним: мы должны были последовать его примеру. Мы должны были объявить в знак протеста голодовку. Но мы на это не шли, потому что у каждого из нас были свои планы. Я подал документы на УДО. Никольский ждал реабилитации: о ней уже третий раз говорили по зарубежному радио.
Я подробно написал Любе о наших делах. Следующее письмо Любы меня удивило. Она сказала, что предпринимает меры, чтобы помочь Лапшину.
А Лапшин между тем, заканчивая работу, свалился.
24
По колонии пошел слух: Лапшина опустили[60]. Ходили разные версии. Одни утверждали, что ночью сам Багамюк вместе с Квакиным и Разводовым, должно быть с ведома начальства, совершили эту гнусную акцию. Другие шепотом говорили о том, что руководил операцией сам Сидорчук…
С нами Лапшин не хотел разговаривать.
25
Чувство вспыхнувшей ревности не покидало меня. Когда я узнал, что Максимов вновь пожаловал к Любе, тут же я решил написать, что наши отношения окончены. А потом пришло благоразумие: при чем же здесь Люба?
Максимов на этот раз не делал предложений. Он просто был в командировке и пришел повидаться. Люба была благодарна ему за то устроенное им свидание со мной и потому не смогла отказать ему поужинать вместе.
'Во время ужина Максимов, — писала Люба, — набрался как свинья, и я не знала, что мне делать: бежать от него или отправить на такси в гостиницу. Пока я искала такси, Максимов пришел в себя. Он, должно быть, умылся и был свеж как огурчик. Он сказал мне:
— Я сам уеду. Только два слова. Я серьезно. Хотите верьте, а хотите нет. Но мы видимся с вами последний раз. Я вам наврал: я приехал повидать вас, проститься с вами. Завтра меня не будет в живых…
— Что за ерунда, — сказала я.
— Нет, нет, это правда, — сказал он и, представьте себе, заплакал.
Я стала его утешать. Он посмотрел на меня с такой мольбой и с такой надеждой, что у меня вдруг родилась мысль. Я сказала ему:
— Как вы можете, такой сильный, такой здоровый… Кругом столько страданий…
— Меня ничто больше не волнует. Я кончен. У меня нет цели, понимаете, нет. Мне не за что цепляться в этой жизни…
— Помогите одному человеку, а потом делайте что хотите, — сказала я и осеклась. Такой поворот должен был его ошарашить своим цинизмом. Но он улыбнулся:
— Вы ему хотите помочь? А стоит он того? Оценит?
— Нет, не ему, — ответила я.
Ты бы видел, что с ним произошло! Он посмотрел на меня с любопытством:
— Кому же?
Я рассказала о Лапшине. Он усмехнулся и тихо проговорил:
— Хотел бы оказаться на его месте. — А потом спросил, видела ли я его.
Я ответила, что не видела.
Он долго на меня смотрел, а потом сказал:
— Итак, еще одна соломинка. Еще один шанс. А для чего вам понадобилось просить о помощи Лапшину?
Я стала объяснять. Он пил, а я рассказывала, как все время вижу перед глазами белую заснеженную плоскость, а посредине яма, и в ней человек. Ломом долбит мерзлую землю. Изредка подходят к нему заключенные, а он виновато глядит на них. Они спрашивают:
— Может, хватит голодать, земляк?
А он молчит, и глаза его слезятся и еще виноватее делаются. Некоторые ученые говорят, что способность воспроизводить картины в красках до 1913 года чаще встречалась у людей. Теперь эта способность резко пошла на убыль. Стерлась эта способность. Поблекли образы. Нету видов живой действительности. Только у сумасшедших. Вот и я начинаю, наверное, сходить с ума, потому и маячит перед моими глазами человек в яме, с ломиком или с лопатой в руках.
Максимов слушал, слушал меня, а потом сказал:
— Хорошо все…
— Что хорошо? — спросила я.
— Может быть, вы и правы, раньше я думал так: одни наживаются на левом, а другие на правом. Одни играют в консерваторов, другие в новаторов, а в общем-то на круг если взять, то для каждого своя борьба есть средство достижения своекорыстных целей.
— Каких же?
— Разных. Женщины, например, тоже цель или утоление жажды тщеславия. Или еще какая-нибудь гордыня снедает, гонит человека на лишения, на борьбу. Тот же Лапшин — чего ему надо было? Жил как у Христа за пазухой, а все себе перепортил, изуродовал свою жизнь…
— Да вы же не знаете!
— Не знаю. Но убежден: не было у него ничего такого, во имя чего надо было буйствовать, порочить строй, выступать с антисоветчиной…
— Так не было никакой антисоветчины. Не было и буйства… Была попытка разобраться в противоречиях жизни, я так поняла, и за это их упекли. Разве это справедливо?
— Его не за это упекли. Вы же знаете, что его упекли по сто семьдесят седьмой статье часть третья. Вы знаете, как звучит эта статья? Изнасилование с применением физического насилия, угроз или с использованием беспомощного состояния, а равно несовер-шеннолетней…
— Не было никакого изнасилования. Я убеждена в этом.
— А что же было?
— Вот бы и разобраться в этом. Я слышала о таких историях.
— Хорошо, я займусь этим делом, — сказал Максимов. — Но если вы мне понадобитесь, я вас приглашу, и вы, ни о чем не спрашивая, должны немедленно выехать ко мне. Договорились?
Он смотрел на меня, как удав. Вызывающе смотрел, и я поняла, что он меня испытывает, и я ответила ему:
— Хорошо, я согласна'.
По мере того как я читал эту Любину исповедь, мне делалось не по себе. Я знал Максимова. Знал его игровой нрав: уж если что решит, то остановить его невозможно. А что он задумал, куда решил втянуть Любу, чего он хочет добиться — этого я не ведал. Только чувствовал: уводит он от меня Любу. Был момент, когда я сел писать письмо, в котором просил Любу не связываться с Максимовым. А потом изорвал письмо в