печали удесятерился. Поветин остался круглым бобылем и, как известно уже читателю, запил весьма нешуточным образом. За нетрезвость и бесполезность его выгнали со службы - старик сошел с ума.
И вот в одно утро очутился он в ванне, под холодной струей воды, принял эту купель посвящения, которая неукоснительно встречает каждого грядущего в дом умалишенных; затем облекли его в больничный халат серого сукна, на ноги надели шлепанцы-туфли и впустили в длинный, довольно широкий, но полутемный коридор, по одной стороне которого идет ряд дверей с окошечками от отдельных нумеров. В одном из них ему указали железную кровать под тощим и довольно грязноватым байковым одеялом и сказали, что это его место и что здесь он может спать. Старик очень любезно поклонился и не прекословил.
- Скажите, пожалуйста, ведь это здесь родильный дом, не так ли? отнесся он тотчас же к своему сотоварищу по нумеру, который, сидя на кровати перед маленьким столиком, писал какие-то бумаги.
- Здесь-то? - отозвался с необыкновенной важностью и достоинством сотоварищ, тоже весьма уже пожилой человек. - Нет, здесь отделение умалишенных, сумасшедший дом, а не родильный.
- Это неправда, это не может быть, я знаю наверное, что здесь родят; с тем меня и привезли сюда, - оспорил Поветин.
- Что-о? - строго поднялся с места сотоварищ. - Ты осмелился опровергать меня? Ты знаешь ли, кто я таков и какой сан на мне? Я император! Император Петр Первый, великий преобразователь России, посажен сюда хитростию и происками бунтовщиков-изменников. Кланяйся мне! я доверяю тебе мою тайну - пойдем!
И он, всемилостивейше взяв Поветина под руку, повел его из нумера в длинный коридор, где ходили на свободе человек до двадцати больных. Каких только звуков и голосов не было слышно в этом коридоре!
- Ку-ка-реку-у! - кричит один несчастный, сидя на корточках и воображая собою курицу, которая испорчена злыми людьми и потому поет петухом.
- La mia letizia!* - раздавалось на противоположном конце, мешаясь с декламацией оды 'Бог' Державина.
______________
* Моя радость! (ит.)
- Аксеновский паде, подержи, по-дер-жи на уме! - убеждал пустое пространство четвертый субъект, помешавшийся в роковой момент своей жизни, когда нежданно-негаданно застал свою жену с ее любовником.
- Пой акафист мне, пой! - настаивал пятый, тщедушный человек, приставая к угрюмому дьякону.
- Зачем акафист? Я тебе матку-репку спою, - мрачно ответствовал помешанный дьякон.
- Нет, ты мне акафист споешь! Стойте! - взял он за руки Поветина с императором. - Ангелы и архангелы мои, Варахиил и Михаил! казните его, каналью! жупелом, жупелом его хорошенько!
- Ну, что же, разве это не сумасшедший дом? - очень рассудительно и, по-видимому, совершенно здраво обратился к Поветину император. - Этот несчастный воображает, будто он бог... И я обречен томиться между ними!..
- Да, бог; вы правы! А и устал же я сегодня, господа! ух, как устал моченьки нету! - сказал, руки в боки, тщедушный.
- Отчего же вы устали? - благодушно отнесся к нему император, как здравомыслящий к помешанному, и толкнул при этом слегка Поветина: дескать, слушай, слушай, какую дичь понесет!
- А как вы думаете? в нынешнюю ночь дважды смахал на небо и к обеду как видите, вернулся! а к вечеру опять-таки - фить! - ответил тщедушный, взмахнув рукою кверху.
- А далеко это до неба?
- Да, порядочный-таки конец! Прямым путем, по столбовой дороге - сорок пять, а в объезд, пожалуй, верст семьдесят будет.
- Зачем же вы так часто катаетесь?
- Да ведь нельзя же: администрация! Я в переписке с Авраамом; знаю, что там пружина в замке испортилась, а он мне депешу не шлет; ну, я и поехал! Моли меня, человече, о чем хочешь - все тебе дам, все исполню! - прибавил он, вдруг обратясь к Поветину.
- Да вот... скоро срок мне... на сносях хожу - родить скоро надо, кланялся Петр Семенович, - так уж нельзя ли, чтобы девочку родить, девочку Машу...
- Этого не могу; не в законах природы, и ты сумасшедший! - серьезно, подумав с минуту, ответил тщедушный. - Для этого я создал женщину, Еву; а вот росту тебе прибавить - вершка четыре или пять - изволь! Это могу хоть сию минуту.
- Ты опять кощунствуешь?! - укоризненно подошел к тщедушному молодой человек очень симпатичной наружности. - Мир создал не ты. Этот мир, эта природа, звезды, солнце, луна, все эти моря и горы, деревья и цветы - ведь все это так хорошо, - говорил он, одушевляясь и постепенно приходя в больший и больший экстаз, - все это так прекрасно, что не могло быть создано грубою рукою мужчины. Мир создала женщина, прекрасная, чудная женщина. Только рукою женщины и могло все это так создаться... Она - моя богиня, я в нее влюблен, я ей поклоняюсь... Я - секретарь создания... Вот вам, люди, завет моей богини: не ешьте мясного, не носите кожаного, потому всякий последний червячок жить хочет; убить его мы не имеем права. У нас есть мед, коренья и плоды. Любите мою богиню, обожайте ее!
В эту минуту тщедушный, оскорбясь пропагандой, которая шла вразрез с пунктом его помешательства, влепил сильную и звонкую пощечину секретарю создания. Пошла потасовка. Два служителя, мирно игравшие доселе в шашки, вскочили со скамейки и бросились к дерущимся. Тотчас же появились на помощь к ним еще трое, с холщовой сумасшедшей рубашкой, кожаными рукавицами и ножными браслетами.
Через минуту оба бойца были уже лишены возможности продолжать поединок: руки тщедушного человека мигом упрятались в длинные рукава рубашки, а руки секретаря создания очутились в толстейших кожаных нарукавниках, которые, словно хомут, надевались на шею и плечи и стягивались на пояснице крепчайшими ремнями. Секретарь создания в минуты бешеной экзальтации становился необыкновенно силен, так что рубашка оказывалась для него мерою недействительною, ибо прочные швы ее трещали на нем, как опорки. Когда оба увидели себя в невозможности продолжать побоище, то ярость тщедушного обратилась на себя самого: он упал навзничь и стал колотиться затылком об пол, а секретарь, воспользовавшись как-то минутой оплошности сторожей, вырвался из их рук и, кинувшись на своего противника, принялся пинать ногами. В минуту на том и другом очутились ножные браслеты, с которыми они могли только стоять, но уж никак не ходить, почему оба были унесены в темную комнату, обитую мягким войлоком, и пристегнуты ремнями к железным кольцам.
Вся эта сцена и энергическая расправа произвели столь сильное впечатление на старика Поветина, что он не на шутку перепугался и трусливо побежал в свой нумер, откуда уже боялся выходить. И эта боязнь осталась у него постоянною. Он уже и носу не показывал в общий коридор, трепетал при одном виде служителей и с утра до ночи, сидя на своей кровати, перебирал пеленки и распашонки, заготовленные еще покойницею Пелагеей Васильевной в ожидании будущего сына или дочери. Старику не препятствовали захватить эти вещи с собою в больницу, да он бы и не расстался с ними, так как они служили для него теперь единственным развлечением, предохраняя от мучительной тоски. Помешательство его было тихое, кроткое и заключалось в том, что он перебирал, раскладывал, гладил, развешивал и гладил, развешивал и вновь складывал свои ребячьи принадлежности, ожидая скорого разрешения себя от бремени. Он сладко мечтал о том дне, когда родит на свет девочку Машу, уверял всех, что ходит уже на сносях и чувствует, как ребенок играет у него в животе.
Сумасшедшие весьма основательно улыбались на эту идею и, по большей части с искренним сожалением, находили его помешанным.
* * *
Маша со слезами бросилась к нему на шею.
Врач, специально заведующий отделением умалишенных, ждал благодетельных последствий для больного от этой встречи.
Но Поветин не узнал свою приемную дочку.
- Ах, наконец-то мне вас привели!.. Ведь вы акушерка? - застенчиво обратился он к девушке.
- Папочка, голубчик, ведь я - Маша! Маша! неужели вы меня не узнаете? рыдала та, стараясь заставить его поглядеть на себя.
- Маша?.. Нет, ведь это я еще должен сперва родить Машу; вы потрудитесь освидетельствовать меня, -