Они добрались в заброшенный дацан в горах, рядом с морем, на поезде, и Лесико вспомнила свое путешествие через всю Россию в Царском вагоне. Все вспомнила – и даже то, как звенела в стакане витая серебряная ложечка, как Ника бормотал ей ласковые слова, прежде чем заснуть в ее объятьях. Его, ее сын был рядом с ней. Шел, держа ее за руку. Она была вне себя от радости. Глядела на старика с почтеньем: сохранил! Вырастил! С внезапным, страшным сомненьем: а не отнимет ли опять? Слезши с поезда, они пешком пошли в горы, по дороге, ведомой лишь одному Юкинаге. Дорога петляла среди выжженных скал. Камни пели под ветром. Пейзаж обнимал их суровый, горестный. Казалось, что, кроме холода и камней, тут никто не живет: ни птиц, ни зверей, ни людей не видно было. Они брели, запахиваясь в шубы – на Юкинаге мотался драненький охотничий тулуп, мальчик был одет в дорогую бобровую шубку – Лесико уже успела приодеть его, купила в самом дорогом магазине Шан-Хая все необходимое для китайской зимы. Ершистый снег забился в каменные щели, набился, словно вата. Ветер пел и выл в поднебесье, между горных кряжей. Рваные серые облака расчерчивали небо, бежали в разные стороны, отчаянно сшибались. Синь просверкивала сквозь серые клочья обломками лазурита. Ветер усиливался, ужесточался мороз. Воздух звенел и плакал. Путники шли и шли все дальше в горы, защищаясь рукой от ветра, лица их краснели, щеки горели, глаза слезились.
– Далеко еще, Юкинага?.. – крикнула Лесико, стараясь перекричать ветер.
На минуту ей показалось, что вот – прошло много, очень много лет, и она так стоит в России, на краю крутого обрыва, а внизу – огромный овраг, ров, и снег летит и ветер воет, а она стоит босая, и пятки ее, ступни ощущают прошлогоднюю сухую траву, ее жесткие торчащие бастылы, и знает, что еще миг – и прогремит четкий сухой выстрел, и она ощутит яркую страшную боль под левой лопаткой, там, где сердце, – хорош солдат Зимней Войны, не промахнулся, пощадил ее, сразу в сердце попал. Посильней та боль укола Юкинаги будет. А стреляют в нее свои. Русские солдаты. В меня! Да вы с ума сошли, солдатики!.. Я же своя!.. Я же ваша!.. Я же... ваша... мама...
– Мама, вы не замерзли?.. – Тоненький голосок мальчика сотряс воздух вокруг нее. – Вы вся дрожите!..
Она очнулась. Плотней запахнулась в шубку. Послушно передвигая ноги, побрела вверх, опять вверх, за стариком, в гору. Вскоре из-за сухого кряжа, сходного с костистой драконьей спиной, за каменными зубцами показалась витая крыша старого дацана, и путники перевели дух. Когда они подошли, отряхивая снег с одежд, к воротам дацана, навстречу им, словно бы давно ждал их, вышел бритый молодой монах, лама, в ярко-оранжевой куртке, надетой поверх вишневого шелкового монашьего балахона, без шапки, долыса выбритый, смуглый до черноты – кожа цвета дубового отвара отсвечивала на скулах синевой, лиловостью. От него приятно пахло сандалом, куреньями. Узкие глаза его были бесстрастны, не моргали.
– Ждали вас. Рады вам. Прошу войти. Великий Будда да пребудет с вами.
Он низко, в пол, поклонился, и Лесико поклонилась ему ответно – земным, русским, православным поклоном. Старик наклонил голову. Мальчик повторил жесты взрослых. Лама повел всех троих внутрь дацана, трогая по пути рукой загадочные вращающиеся цилиндры, сплошь испещренные паучками иероглифов. Цилиндры были надеты на маленькие деревянные столбики. Когда лама трогал их, цилиндры начинали вращаться и скрипеть, и скрипенье и хрипенье потихоньку переходило в мелодичное и печальное пенье. Так поют рюмки из чистого хрусталя, если их потрогать смоченным в воде пальцем. Лесико закрыла глаза. Тайком тоже потрогала один цилиндр. Он сдвинулся с места, закрутился, заскрипел, потом запел. Она стояла рядом с барабаном, как уснувшая стоя в стойле лошадь, и с открытыми глазами слушала пенье буддийских небес.
Господи, Будда смуглый, живой, медный, зеленый, узкоглазый, дай мне еще раз в жизни увидеть Россию. Дай увидеть его. И все. Больше я ни о чем не прошу. Ведь сын мой со мной. Господи, Будда, дай мне обнять его и умереть в России.
– Всемилостивый Будда даст тебе все, о чем ни попросишь, – мерно, будто ударяя в медный колокол, произнес бритый лама у нее над ухом. – Иди скорей. Вы прибыли как раз в Священный день мистерии праздника Цам. Вы увидите то, что во всем Китае никто и никогда не увидит, кроме Посвященных. Юкинага говорил мне о вас. На вас священные Письмена. Вы будете участвовать в мистерии и сохраните тайную силу, полученную здесь. Ом мани падме хум.
Она хотела повторить древние слова, но лама сам наложил ей на губы ладонь, велел молчать. Они сняли шубы и прошли внутрь дацана, отряхнув снег с сапог. Старик снял шапку и преобразился. Медное лицо его сияло. Глаза горели безумным, счастливым огнем, из щелочек брызгал свет, заливая полутьму дацана, близ стоящих людей. Лама с поклоном поднес старику белый парик, приклеил белые космы жиденькой бороденки. Дал в руки картонный щит. Нацепил на плечо колчан со стрелами. Всунул в руки лук.
– Ульген! Ульген! – дико, неистово закричал.
И тотчас же на крик ламы из потайных дверей дацана посыпались внутрь мрачного зала, где стояли путники и лама, где золотели, медвяно светились, тихо переливались нефритом, краснотою яшмы, зеленью старой нечищеной меди статуи многочисленных Будд, горели лампады малые и великие, свечи витые и круглые, струили усики пахучего дыма воткнутые в руки медных и нефритовых божеств сандаловые палочки, где сидела мраморная Белая Тара, милостиво улыбаясь, благочинно наклонив кудрявую головку, рассматривая узкими, длинными, как лепестки лотоса, глазами живых людей, непрерывной рекой текущих из открытых в холод и зиму и ветер дверей ей на поклоненье, – потекли из скрытых от постороннего глаза отверстий и входов забавно и страшно одетые люди: то со львиными либо крокодильими лапами вместо ног, то с торчащими впереди лица разноцветными зубами, то с драконьими костяными шипами на затылках, то с крыльями вместо рук – да, вбежала девушка, и вместо рук у нее хлопали во мраке дацана огромные крылья, и Лесико разглядела – они были укреплены ремнями и винтами, и деревянными рейками и сочлененьями, и стальными крючьями, и железными скобами, – и она испуганно вскрикнула: девушка-птица!.. – и протянула руку, чтобы пощупать невиданные крылья, огромную игрушку, – но бритый коричневый лама, ярко светясь в полумраке оранжевой курткой своей, подошел близко к ней и тихо сказал:
– Сними с себя богатые одежды свои. Ты тоже будешь сегодня птицей. Ты будешь Белой Тарой. И царевич Гаутама полюбит тебя. Но ты должна пройти путем Дао между черных скал, над пропастью. Если ты пройдешь – слава тебе.
Она скинула шубку, сбросила платье. Жара внутри дацана стояла невероятная – монахи натопили все печи, все камины, встроенные в стены. Старик снял свой тулуп и, скрестив ноги, сел на него. Николай тоже сел на корточки, обхватил свои колени руками крепко. Прозрачные глаза мальчика следили за всем происходящим молча, печально и жадно. Он видел, как раздевается его мать, второй раз в жизни. Сердце его замирало от восхищенья перед ее телом. Он и не знал, что его мама такая красивая. О как он будет всегда любить ее!
Ламе в оранжевой куртке подали на круглых медных подносах перья, крючья, железяки, деревяшки, болты, скрепки, бумазейные ленты, холщовые завязки. Он подобрался к Лесико поближе. Вонзил в нее ножи глаз. Она закинула голову, глядела на него, на то, что должно было стать ее крыльями, в его жестких коричневых жилистых руках.
– Как... мне встать?..
Он накинул ей на плечи ремни, приторочил петли и скобы, вдел в них широкие ленты с приклеенными перьями, зацепил ее пальцы железными крючками и кольцами, и она чувствовала, как крылья ширятся, как врастают в нее, как прорастают сквозь нее, сквозь ее тонкую смертную кожу, и ей стало страшно, она хотела крикнуть – и не могла, крик смерзся у нее в глотке. А молчаливый темный лама все так же непреклонно продолжал вдевать ее локти и запястья, ее плечи в пучки перьев, в сплетенья лент и веревок, и грубая мертвая материя – матерьял и железо, перья и бязь, кость и дерево – становилась живой, дрожащей, трепещущей, и билась, и взмывала, и наполнялась теплым воздухом, и болела, и страдала. И Лесико с ужасом понимала, что эти крылья – уже ее родные крылья, они срослись с ней, они стали ее частью, ею самой, что ей никогда уже не сбросить их. Как ты это делаешь, лама?! Что ты сделал со мной,