когда я, мировая величина, дую самогон и закусываю гнилой воблой. Раньше бы публика-дура плакала, глядя на страданья падших, а теперь завидовать им будет.
После своей 'В яме' Иван Андреевич Баранников с горя написал еще дюжину пьес, и только одна из них была поставлена на спектакле самодеятельности, членами профсоюза водовозов и пожарников, да и то не в Москве, а в городе Моршанске.
После моршанской премьеры Иван Андреевич потерял интерес к литературе и несколько лет по поручению партии занимал различные должности. Был комиссаром Сандуновских бань в Москве. Распродавал художественные ценности из Эрмитажа иностранцам за валюту. Ездил в Астрахань руководить производством бочек и принимал руководящее участие в постройке дирижабля мягкой конструкции.
Вскоре после выхода в свет 'Чапаева' Димитрия Фурманова, Иван Андреевич появился в Москве с объемистой рукописью романа 'Лантух'.
Одетый в военную форму, без знаков различия, с непокрытой, слегка кудрявой головой, и моложавый, без обвислых усов, Баранников ошалело бегал по редакциям, предлагая эпопею о Федьке Лантухе, герое Гражданской войны, командире дивизии, краснознаменце и не менее красочной фигуре, чем Василий Чапаев. Между Лантухом и Чапаевым было много общего, и даже погибли они одинаково: в пьяном виде. Однако 'Чапаев' обрел широчайшую известность, а 'Лантух' не пошел. А почему не пошел, никто толком объяснить не мог. Ведь и разницы-то существенной не было.
Баранникова опять послали по партийной линии, на этот раз далеко -- на полуостров Таймыр, разводить персики в зоне вечной мерзлоты, внедрять лыжный спорт среди самоедов и научно разоблачать шаманство посредством демонстраций карточных фокусов. И опять несколько лет из жизни Ивана Андреевича были потеряны зря для него, для партии, а также для всего мыслящего человечества.
Вернулся он в Москву в середине тридцатых годов. Потому, что он отрастил усы, на этот раз лихо закрученные кверху, носил барашковую шапку и ходил в широчайших синих галифе, знающие его люди поговаривали, что он написал роман из казачьей жизни. И действительно, у Баранникова была готова трилогия 'Широкая Кубань'.
'Широкая Кубань' была замечательным романом, и с точки зрения политической заостренности куда более ценным, чем 'Тихий Дон', где есть симпатии к станичному кулачеству, и даже идеализация некоторых участников Белого движения. У Баранникова все было строго выдержано в стиле социалистического реализма. У него каждый несоветский персонаж был дегенератом, идиотом, грабителем и даже фамилию носил в роде 'сотник Соплиевский', 'хорунжий Мерзавцев'. Положительные персонажи -- красные казаки -- были 'Сидор Красавин', 'комбриг Ураганов', 'комиссар Мировой'.
Бездарнейший 'Цемент' Гладкова изучался в школах, 'Соть' Леонова, скучную, как панихида по бездомной старушке, девушки читали в скверах и парках. Некоторые увлекались 'Временем вперед!' Катаева. И чего только в то время не издавали, и чего только не читали, а 'Широкую Кубань' не взяли в печать ни трилогией, ни в сокращенном виде, ни даже по главам в журналы.
Вскоре началась большая чистка. Противников социалистического реализма арестовывали сотнями, правда, уже после того, как окончили корчевать поборников и сторонников социалистического реализма. И Баранников благоразумно скрылся на Камчатку директором рыбоводческого института.
Он честно руководил институтом, требовал, чтобы в аквариумах с головастиками точно держали температуру в сорок градусов по Цельсию, и вместе со всем коллективом переживал, когда из головастиков получались лягушки вместо рыбы. Однако, литературой он не занимался. За этой благородной и ценной научной работой его и застала война.
Во время войны литературные работники были на вес золота.
Поэтому Ивана Андреевича спешно, на самолете, вывезли с Камчатки в Москву и назначили начальником одного из отделов ТАССа. Перед Баранниковым открылись неограниченные возможности писать и опубликовывать написанное. И он писал, но имени его никто не знал. Не мог знать, потому что все, что он писал, подписывалось то 'Ганс Шнуре', то 'ефрейтор Фриц Шмальц', то 'обер-лейтенант Ганс Бутерброт'. Баранников писал письма немецких военнопленных для советских газет и для заброски, после перевода на немецкий, в тыл противника.
Последние годы своей жизни Иван Андреевич провел в постели. Старый, разбитый параличом, он тихо угасал и три года прожил слепым.
Подкравшееся к нему несчастье, слепоту, Баранников встретил с тихой радостью. На его изможденном лице появилось такое выражение, словно какой-то незримый ни для кого луч постоянно освещает лицо слепого старика, и он это чувствует, его этот луч ласкает. В короткий срок, мужественно борясь со слабостью, Иван Андреевич научился писать вслепую и написал роман 'Как создавался гранит', в котором описать свою юность, гражданскую войну, борьбу за восстановление молодой республики. Отправив 'Как создавался гранит' в редакцию и чувствуя, что дни его сочтены, Баранников начал второй роман 'В непогоду рожденные'. А когда у него отнялись совершенно руки, он начал диктовать сиделке. Окончательно устав от работы и отдыхая, он расспрашивал сиделку слабым голосом о том, что пишут теперь о Павке Корчагине, герое романа 'Как закалялась сталь' Николая Островского, часто ли вспоминают Островского и не собираются ли Островскому поставить еще где-нибудь памятник.
Так и скончался Иван Андреевич Баранников, не окончив последний роман и не узнав, где еще будут ставить памятники Островскому.
А их будут ставить. Именем Горького будут еще называть новые города, улицы, поселки. О Фурманове будут писать целые тома. Шолохова будут читать через десятки, через сотни лет. А Иван Андреевич умер, и никто о нем не вспомнит, словно он не жил на свете.
И это вопиющая несправедливость.
-------
Остерегайтесь!
Может быть в вашей местности появится Сашка Теребейников, этакий комсомолец-сверхидеалист, этакий новоявленный Павка Корчагин, так вы его остерегайтесь. В городе Светлобурске на Сашке Теребейникове обожглись и подскользнулись.
А произошло все это так.
Появился Сашка Теребейников в Светлобурске под осень. Хотел поступить в Институт Пуха и Пера, (который выпускает специалистов двух профилей: инженеров по подушкам и инженеров по перинам), да не прошел по конкурсу. Ткнулся он тогда в мукомольный институт, в сыроваренный, в колбасный и везде провалился.
Теперь-то всем в городе досконально известно, что Теребейников и не собирался поступать в ВУЗ. Но тогда, после стольких неудач, Теребейникова все жалели, все его приглашали, а ему только этого и надо было.
Зайдет он, например, в общежитие к будущим создателям перин, вид у него оборванный, сам он небритый, заросший, глаза горят таким неземным огнем, и начинает упрекать. Вот, мол-де, ребята, я, говорит, на собачей подстилке под лестницей сплю, питаюсь сырой крупой с сухими червями, а вы блаженствуете на соломенных матрацах, лакомитесь в столовках перловым супом. Тем не менее, я мол-де, собираю последние гроши и политическую литературу покупаю, Маркса, Ленина. Вам же даром давай, так вы ее читать не будете. Нет у вас комсомольской совести!
Или, например, зайдет он в общежитие к будущим инженерам-колбасникам и начинает: стыдно вам, ребята. Вчера в клубе опять рокинролили под танго. Нет у вас комсомольской гордости! Преклоняетесь перед американщиной!
А то еще явится в женское общежитие, скажем, к мукомольшам и: как вам не стыдно, девушки! Комсомолки, а губы красите! Думаете о разных бантиках, перманентах, а когда последний раз 'Комсомольскую правду' в руках держали? А когда в последний раз комсомольскую нагрузку выполняли?
И так целые дни Сашка Теребейников только и делал, что ходил из одного общежития в другое, ловил студентов на переменках, ходил по частным домам и все упрекал, поучал, призывал.
Указательный палец Сашки если не был обличительно направлен на кого-нибудь, то всегда указывал в сторону целинных и залежных земель. Вот, мол-де, там лучшие из лучших, а вы просто шваль, безыдейные скоты!
Правда, никто из молодежи не ударился в панику, не стал подражать Сашке и никто даже не подумал попроситься на целину, а если вызывали и заставляли, все выкручивались, как кто мог. Однако, правда и то, что хотя Сашка всем надоел, как комсомольские собрания, хотя его и считали доисторическим психопатом,