Очнулась от боли, короткой, как пощечина. Так и не поняла, почему она лежит в постели совсем голая. Кто-то возится на ней. Тоже голый.
Тоньке стало стыдно и страшно. Вспомнились всякие рассказы, разговоры баб и старух. Она попыталась вырваться. Но чьи-то цепкие, сильные руки держали ее, словно в тисках.
— Не дергайся, дура, я шустро управлюсь! — услышала у самого уха. Тонька почувствовала запах винного перегара. Закричала от страха. Ей тут же зажали рот.
— Захлопнись, сявка! — потребовал голос. И кто-то в темноте, соскочив с нее, сказал: — Давай лезь, твоя очередь!
Так продолжалось до утра. Ее мяли, тискали всей кодлой. А когда в комнату заглянул рассвет, Тоньку напоили до того, что она все случившееся забыла и впервые не могла стоять на ногах.
Потом, ночью, была драка. Кто-то ворвался в комнату, вышиб из нее пьяную ораву, грозил замокрить любого, кто прикоснется к ней.
Тонька долго пыталась узнать этот голос, но тщетно… Он мог принадлежать любому из жителей Сезонки.
Но вдруг ее окатили водой. Из ведра. В постели. Тугая пощечина отрезвила. Сорвала, поставила на ноги. Она стояла, шатаясь. В глазах искры, все троится и двоится. Тошнота к горлу подкатила. Увидела перед собой свирепое лицо пахана фартовых. Тот тряс ее, ругал последними словами:
— Скурвилась, блядища! Не успела мать похоронить, шмарой стала, сучонка?
Пахан фартовых не щадил. Ругал грязно. Тонька плакала, оправдывалась. Слышала, как во дворе законники бьют кого-то, вколачивая в стену барака, в землю. Слышались крики, стоны.
— Еще раз увижу тебя с шелупонью, размажу падлу! — пригрозил пахан. И, оглядев грязный стол, неприбранную комнату, велел все привести в порядок до вечера.
Тонька не знала, почему пахан законников так строг к ней. Быть может, он — ее отец?
Она сделала все, как он велел. И на следующий день сюда из морга привезли мать. В гробу, совсем изменившуюся. С нею простилась вся Сезонка, и к вечеру похоронили.
Тонька плохо помнила тот день. Кто провожал вместе с нею мать, она не видела, слезы мешали, а вечером, вернувшись с похорон, она дала волю слезам…
Едва стемнело, к ней в комнату без стука вошел парень.
— Хавать хочешь? — спросил так, будто всю жизнь знал ее. Накормив, предложил выпить. Тонька, вспомнив пахана, испугалась. Но парень успокоил, сказав, что ни одна из девок Сезонки не должна путаться с перхотью, шпаной. Уж если любить, то фартового… И, налив ей в стакан шампанского, залез за пазуху, как в собственный карман.
— Как зовут тебя? — спросила его меж ласк. И глянула в лицо, совсем еще молодое.
— Коршун. Но об этом — цыть! — снова повалил в постель, будто играя.
Тоньке он понравился. Коршун не бил, не обзывал. Кормил и поил вдоволь. С ним было легко и просто. И девчонке показалось, что будущее не так ужасно.
— Ты будешь приходить ко мне? — спросила Тонька Коршуна. Тот рассмеялся, ответил в тон:
— Если хочешь, прихиляю…
Но исчез на целый месяц. Она ждала. А Коршун не приходил. А к ней один за другим заявлялись по вечерам фартовые. Поили, кормили. Приносили подарки. Она не брала. Отказывалась. Ждала Коршуна. Но тот не спешил. И Тонька решила насолить ему.
Приняв золотые часы в подарок, легла в постель с другим. Тот оказался не хуже Коршуна. И девчонке понравилось получать подарки. Они посыпались на нее золотым дождем.
Коршун тоже иногда навещал Тоньку. Оставался на ночь, не предъявляя ей претензий, не скупясь, одаривал. И Тонька вскоре стала забавной игрушкой «малины».
Одетая в шелка и бархат, меха и золото, она забыла серую нужду, в которой жила вместе с матерью. Частенько вместе с фартовыми бывала в ресторанах. На нее оглядывались, ей завидовали все городские девки и бабы. Она жила, не зная забот. Ее любила вся «малина», как безделушку, которой нет цены…
Из облав Тоньку всегда спасали кенты. Увозили, уносили, чтоб не попала ненароком в лапы милиции.
Но… Однажды ее не успели утащить из перепуганного, притихшего зала ресторана. Милиция появилась в нем в самый разгар попойки. А Тонька уже успела перебрать и сидела в кресле с мечтательным, затуманенным взглядом. Ею любовались все мужчины. Их было так много, они были так любезны. Весь стол ее уставили цветами и шампанским. Она плыла в облаках восторгов, лести, плохо скрываемых желаний. И вдруг… Она не слышала внезапной тишины. Не увидела полупустого зала, не услышала звона разбитых окон.
Незнакомое, злое лицо, милицейская форма возникли перед глазами неожиданно:
— Фу! Негодник! Линяй! Зачем такой маскарад? А то на ночь не пущу, — погрозила она пальцем и потянулась к сигарете, приняв видение за шутку, озорство.
— Вставай! Вперед! — дернули ее за руку грубо и, сорвав с кресла, потащили к выходу.
Вот только тогда поверила она, что попала в лапы тех, от кого так тщательно оберегали ее кенты.
Тоньку впервые втолкнули в «воронок», грубо, дерзко, с бранью. И вскоре доставили в горотдел милиции.
— С кем пила?
— Со всеми. И с тобой выпью, если угостишь, — уставилась она на следователя.
— Как зовут твоих кавалеров? — спросил ее строго.
— Они со мной не знакомились. Ни к чему ни им, ни мне, — усмехнулась криво.
— Чем занимаешься? Где работаешь?
— Работаю? Это не для меня! Иль ты, мусор, зенки посеял? Такие, как я, — пашут? — разинула в хохоте крашеный рот.
Ее затолкали в камеру. Неделю держали на хлебе и воде, чтобы протрезвела, вспомнила кое-что. Но… Тонька действительно ничего не знала. Ни имен, ни хаз… Она любила всех. И ее. А кто они? Ей это было ни к чему.
Узнав, что Тоньке еще нет и семнадцати, милиция, велев устроиться на работу, взяла для себя ее на заметку и выставила вон за дверь, пригрозив: если еще раз засекут на проституции — выселят из Охи либо надолго посадят в тюрьму.
Тонька не поверила им. И, рассмеявшись, уже на улице подумала, что только-то и дело лягавым ловить девок, их вон — полная Сезонка! Чего ж не хватают ни одну? Не до них, выходит! Фартовые покой и сон отняли! Их не поймать. А хочется. Вот и сорвали зло на ней. Но ни хрена не добились. Не вышло… «А может, и поймали кого?» — заспешила Тонька на Сезонку.
Но… Там все было по-прежнему. Бранились алкаши из-за пустой бутылки. Вцепившись в волосы друг другу, дрались бабы за стакан вина. Кому из них оставлен? Кем? Чьим дружком?
Голозадая ребятня сворой кружила вокруг бараков, играя в фартовых и фраеров. Те, кто постарше, резались «в орла», подкидывая к стене монету.
Другие, улучив момент, стащили из соседских каморок хлеб и картошку. Ели на бегу. Пока не догнали, не отняли.
Из окон неслись пьяные песни. С выкриками, свистом, топотом пьяных заплетающихся ног.
Тонька вошла в свою комнату. Здесь было тихо, пыльно и темно. Она устала от пребывания в камере, проголодалась после долгого воздержания. И, сунувшись в кладовку, разыскала тушенку, лук, взявшийся плесенью сыр, селедку. И, приготовив на стол, села, дрожа от голода, поесть.
— Нарисовалась! — внезапно отворилась дверь, и Коршун, скользнув в комнату, спросил тихо: — Кололи в лягашке?
— Не на дуру нарвались. Да и что я знаю? Сколько дней хавать не давали. А выперли с угрозой, мол, пахать надо! — хмыкнула Тонька.
— Выходит, на хвост тебе сели. Пасти станут. Нам такое не по кайфу. Это верняк!
Побыв недолго, пообещал прийти вечером. Сунул за пазуху стольник и исчез…
Тонька весь вечер до ночи ждала кентов, но никто из них не объявился. Не пришли они и на следующий день, и через неделю. Ей стало совсем не по себе. Она отвыкла спать в постели одна. Ложиться