коммунист. А этот — пусть он убирается туда, откуда пришел!
Несчастье Семена усугублялось тем, что он не мог убедить людей в своей правоте: он не скрывал! Мама, мама, это она виновата, почему молчала об отце? На нее больно смотреть: печальная, плакала втихомолку… Но ведь она хотела лучшего сыну! Она боялась, что Семен, узнав истину, будет меньше любить отчима.
Семену пришлось оставить школу: заболела мать, надо было думать о заработке. Он поступил на курсы счетоводов.
— Поработаешь пока, — говорила мать, слабо улыбаясь. Когда-то красивое лицо ее с мягкими карими глазами похудело, заострилось. — Встану я — поступишь в институт… Смотри, Серафим — сын попа, и приняли. Теперь принимают.
А что ему, Семену, за радость сейчас, что его примут? Вся жизнь испорчена проклятым пятном. Эта снисходительность, эти внимательные взгляды! Ваше соцпроисхождение? А, сын торговца! Бывает… Ничего, мы вас примем — ведь вы не живете с ним?
Замкнутый и ожесточенный, он сидел в конторе маслозавода, сухой стук косточек на счетах выматывал душу.
Где-то около завода крутился отец. Руки Семена дрожали и глаза делались зелеными, когда он встречал его. Он ненавидел все, что напоминало отца. Он ненавидел свое лицо.
«Вылитый!» — как проклятие, звучало в ушах.
А тут подошли первые смутные волнения юности. У сельской учительницы была дочь, ее звали Надя. Они были школьными товарищами. Она уехала раньше, чем узнала о его несчастье.
Ее не было, и он тем сильнее страдал от болезни, прозванной любовью.
Семену все чаще начинало казаться, что мир непрочен и жесток. Окружающие не интересовались его горем. Занятые своими делами, они думали, что всем доступны, и Бойцову в том числе, — по выбору, по охоте, сам только получше хлопочи, — любые жизненные пути и радости. Они как бы не замечали Семена, а он думал, что его презирали. Он с детства привык считать, что люди обязаны помогать друг другу. Читал об этом в книгах, слышал от учителей. И первое испытание свалило Семена с ног, — он не был готов к испытаниям. Он часто теперь размышлял, заслуживают ли люди уважения? Неужели они все нехорошие? Ведь он такой, какой и был, — почему же все, кто его окружал, так равнодушны и презрительно- высокомерны? Разве он не видел? Разве он не читал в глазах товарищей: «ты не наш», — а в глазах девушек, кроме того, — «ты безобразен»?
И он был весь в себе и в прошлом. Только в прошлом — далеком, чистом, когда он в пионерском галстуке ходил по земле, и люди все были ласковы. Когда пел с друзьями:
Или задорную пионерскую «Картошку»:
Или когда давал Торжественное обещание перед строем:
«Я, юный пионер, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…»
Отец неожиданно куда-то уехал, и Семен больше его не видел. Мать встала с постели, ходила с палочкой. Она часто заглядывала в контору, в комнату за стеной, где сидел директор, и они подолгу беседовали там.
После одного такого разговора директор вызвал Семена.
— Садись, Бойцов. Ты, что же это, я слышал, учиться задумал? Ловко, брат! А кто же у меня работать будет?
— Я не хочу учиться, — угрюмо сказал Семен.
— Не хочешь? Позволь, значит, меня неправильно информировали?
— Может быть.
— Да ты сядь…
Семен отметил брошенный исподлобья взгляд директора, его широкое, со шрамом лицо, жесткий рот.
— Значит, не хочешь учиться… А по-моему, врешь. Хочешь! Только почему-то не говоришь. Почему? — Директор ждет ответа, хмурится. — Отчима твоего я уважал. Настоящий коммунист. И ты, по- моему, неплохой парень. Только смешной какой-то: учиться не хочешь! Тебя что смущает?
— Ничего не смущает. Не хочу просто, — с досадой сказал Семен и отвернулся. Что ему, директору, надо? К чему он затеял этот разговор?
Директор с минуту молчал и вдруг сказал с твердой и недоброй ноткой в голосе.
— Что ты, как девочка капризная? Уважать надо себя.
Семен побледнел, выпрямился:
— Уважать? Уважать, говорите?
Он смотрел на директора странно расширенными глазами, лицо выражало борьбу — хотел что-то сказать и не мог, только шевелил губами.
Директор встревоженно приподнялся со стула.
— Ну? Ты что? — И утвердительно, с вызовом: — Да, уважать! Ну?
— Уважать… — что-то вроде презрительной усмешки мелькну по в лице Семена, он качнул головой. — Ну… хорошо! Уважать себя… ладно! А людей, по-вашему, тоже надо уважать?
— Людей? А как же? Обязательно. Без этого нельзя жить.
— Ага, обязательно! — Семен встрепенулся, поднял голос: — Обязательно! А если они меня сами не уважают? Если вижу кругом… только презрение?
— Презрение? Ты что мелешь? Кто тебя презирает?
— Все, все! — Семен говорил быстро и гневно, торопливо застегивая пуговицы пиджака. — Все кругом… Будто я хуже других… прокаженный какой-то… А я виноват? Я его не знал. Мой настоящий отец — коммунист, а этот… расстрелять надо, а его выпустили… И еще говорят: я скрывал его… Не понимают ничего, не знают ничего, а говорят.
На глазах выступили слезы, крупные, гневные. Директор встал, подошел к Семену, положил ему руку на плечо.
— Успокойся, — мягко сказал он. — Ну что ты, в самом деле…
— А что? А что? — недоумевающе проговорил Семен и вдруг провел рукой по лицу, резким движением стер слезы. — Черт его знает!..
— Ну, вот так. Хорошо. Ты сядь. Садись, садись. Ах, Семен, Семен! Какой ты все еще мальчик! Что придумал! Кто тебя презирает? Если были случаи — скажи мне, мы такое пропишем!.. Да не верю я этому, не верю…
Директор долго еще говорил, но Семен плохо слушал его. Он уже раскаивался, что открыл свою обиду. Зачем? Что от этого изменится? Никто не убедит Семена, что товарищи его не презирают.
— Поезжай, учись. Найдешь себе новых товарищей…
— Я не думаю учиться. Буду работать.
— Ну, тогда вот что. Тебе известно, что я директор?
— Знаю.
— Как директор, приказываю: учиться. Если мало слова, издам приказ письменный. Вот тебе деньги.