захочет знать больше того, что уже знал. Ничего не надо Марине. Достаточно ей маленького домашнего счастья. Но могла ли она признаться в этом Федору? Ни за что! Наблюдая людей, она с досадой и удивлением обнаруживала, насколько смешна, убога ее глупая маленькая мечта. Как же так вышло, что она почти в одиночестве оказалась со своими хлопотами? Кто виноват? Да и позволительно ли искать виновника? Ей дорого все, чем она жила, и ничего в себе не считала она ошибкой или посторонним влиянием. Казалось, тут все было ясно и незачем раздумывать и волноваться. Однако тревога не давала покоя. Марина искала оправдание своему одиночеству. И нашла. Это было простое, облегчающее решение: всем хватит места под солнцем, и, может, потому оно и одинаково ласково для всех, что каждый имеет право жить так, как велит сердце.
…Марина складывает письмо с видом человека, покончившего с трудным делом, и прячет на дно чемодана. Какая глупость — искать отсутствующий недобрый смысл в невинном родительском письме! Он все такой же, отец, — рубит сплеча. Да и пристало ли ему считаться с тактом, если беседует с собственной дочерью? Помнится, не такие вещи говаривал в прошлом — посмеешься только и уйдешь, чтобы скорее успокоился.
Все они, наверное, такие — отцы!
Но к письму все-таки не было охоты возвращаться. Пусть лежит себе в чемодане! Виктор как-то сравнил письма с отстрелянными гильзами. Что ж, может, он и прав.
Чем заняться сегодня? Федор чуть свет ушел в институт. И вчера Марина его не видела: спала, когда вернулся. И так почти ежедневно.
Можно найти оправдание одиночеству, но разве легче от этого? Едва Марина отвлекалась от домашних дел и оставалась одна, тяжелая скука начинала давить сердце. Проходил час-другой, наконец ловила обрадованным взглядом возвращающегося Федора. Кормила, с надеждой и робостью смотрела в его усталое лицо: «Неужели и сегодня не побудем вместе хоть один час, свободные от дел?» Нет, он устал, идет спать. Через полчаса вскакивает, встревоженный:
— Так можно всю жизнь проспать!
И опять убегает, захватив книги и мельком поцеловав жену и сына…
Он молодец, конечно. В институт пришел, имея семилетку и рабфак. Ему надо очень много работать, чтобы стать хорошим инженером. Марина не мешает ему. Пусть работает. Только… Ах, Федор, Федор, он ничего не видит и не замечает…
Едва узнав, что Марина принята, Федор позвонил домой. Он плотно прижимал трубку к уху, стараясь расслышать ее радость.
Голос Марины был ровен и спокоен.
— Ну вот и хорошо… Спасибо.
— Ты рада?
— Конечно…
— Я, понимаешь, первый… Подошел, смотрю… есть!
Он смеялся и жестикулировал у трубки, а Марина молча слушала. Сухой и резкий треск в телефоне мешал ему уловить ее тихое и ровное дыхание.
— Хорошо, хорошо. Ты сегодня скоро придешь?
— Я, Марина, сегодня не скоро приду. У нас заседание.
Она не сразу, как-то скучно и неуверенно сказала:
— С сыном наказание, капризничает… Наскучило ему дома. Может, на речку пойти с ним?
— Пойдите!
— Мы хотели с тобой…
— Я, Марина…
— Хорошо, хорошо… Ты же сказал!
Они помолчали; Марина тихо вздохнула:
— Ну, вот так…
Легкий щелк в телефоне, Марина положила трубку.
Первый день занятий.
Утром на улицах необычно много молодежи: шли в одиночку и парами, держа друг друга под руку, занимали всю ширину тротуаров и гроздьями висели на трамвайных подножках.
К Студенческому городку!
В новых красках и звуках представилось все вокруг.
Торжественно и чисто, словно обмытые, розовели трубы заводов, значительней и осмысленней казалось оживление улиц, и даже надсадный и требовательный крик паровоза у входа на станцию не раздражал слуха.
В портфелях, очень солидных и практически будничных с виду, тетради, на чистых обложках которых старательной рукой зачеркнуто «ученик… класса» и четким почерком выведено:
«Студент первого курса Технологического института».
От самой заставы, через весь город — по широкой глади Плехановской улицы, сквозь шумную толчею проспекта Революции, мимо зеленой, с первой вкрапленной медью ранней осени, гущи Парка культуры и отдыха — видели в этот день молодые глаза много такого, что почему-то не отмечалось раньше.
Вот старичок в клетчатом демисезонном пальто спешит к заводским воротам. Наверное, инженер.
Надо скорее учиться!
Вот опять, как и вчера, из-за синих холмов гулкий перекат артиллерийской стрельбы. Учебные боевые занятия войск. На западных чужих землях — война…
Надо скорее учиться!
Вот просто светит солнце, дышит в лицо свежим и чистым воздухом хороший и обычный советский день. Хорошо! Но нужно, чтобы с каждым новым днем было все лучше.
Надо скорее учиться!
В Студенческом городке день начинался так: сперва возникала песня. Она появлялась не сразу, откуда-то издалека — только мелодия, светлая, как утро, как воспоминания детства. Потом в нее неторопливо вплетался чистый бас, и вот уже во всех комнатах большого четырехэтажного общежития звучала песня:
Люди, не открывая глаз, слушали песню. Диктор читал последние известия, и снова все погружалось в утренний, сторожкий сон. Еще рано!
Через час студенческое общежитие дружно просыпалось от неожиданно резких и веселых переливов горна: они шли с первого этажа, из дверей комнаты, где жил горнист, студент первого курса Сережка Прохоров, стремительно пробегали по коридорам и обрывались на высокой, невозможной ноте, летящей из форточки четвертого этажа.
Физкультзарядка!
Хлопали двери, раскрывались окна. К общежитию спешили женщины с молоком.
Сережка Прохоров садился в крайнем окне четвертого этажа, задорно поблескивал очками, такими большими, что из-за них трудно было разглядеть его маленькое, курносое лицо.
— На зарядку становись! — доносился снизу повелительный, зычный бас физрука Хмурого.
Комната № 22 просыпалась после второго сигнала.
— Проспали! — вскакивал Аркадий Ремизов и протирал черные дикие спросонья глаза. Два прыжка — и он у кроватей товарищей. — Физкультзарядка! Подымайсь! — И сдергивал одеяла с друзей.