XII
'Лажа' сорвалась с языка из-за Феликса. Вот кто оголял фронт противостояния отечественному образцу Мирового Зла! Старик, сказал он, едва Каблуков переступил порог его комнаты, уставленной коробками и ящиками, сваливаю. Полная лажа, сил больше нет. Че-то трахеями рычат, носом и ротом хлюпают. А ты знаешь, что такое речь? Это не элоквенции адвокатов здешней старой школы. Они просто уничтожали язык, заменяли его словами. Я уже не понимаю - Гурий, лучший наш речевик, он пробивается речью, как шпагой, или качается на ней, как на волнах? Лажа какая-то, ухо не воспринимает разницы. А я тебе скажу, где мое ухо - как кот перед прыжком, и весь говорильный аппарат - как золотая рыбка перед тем, как произнести слово. Это инглиш! Я на нем говорю, как белый человек Киплинга, у меня самые последние конджакшн и партикл ангельчиками на губах пляшут. Прочесть тебе наизусть шесть первых строф из 'Кораблекрушения 'Германии'' Джерарда Мэнли Хопкинса? Я хочу туда, где только на нем и можно понять, как жить. Потому что мне нравится, как там живут: разнообразно. Во всяком случае, как про это говорят. В общем, сил нет, а выход появился. Как всегда, евреи. По старой тропке через Красное море. А у меня сейчас временная подруга жизни как раз из этой нации.
В ящиках и коробках была сложена его коллекция. Отберут и отберут: всё ведь и так не его, приплыло в руки - может и уплыть. А что удастся провезти - на стенку квартирки в штате Алабама. А? Оклахома. Колорадо. Неплохо? Шучу, шучу - только Нью-Йорк и только Манхэттен.
Это в корне меняло положение вещей, состав жизни, мир. Как великие географические открытия. Ойкумена уже не ограничивалась Средиземным морем с центром в Москве, западом в Таллине и югом в Сухуми. Оказалось, что можно выехать поездом с Киевского вокзала как бы в Переделкино, но если там не сойти, а потом и Киев пропустить и Львов, забиться в купе и не вылезать, то можно доехать и до Вены. И до Рима. То есть представьте себе: земля еще не шар, плоская лепешка, вместо глобуса лист бумажной карты, на нее нанесены разные названия: страна людей с песьими головами, степь китовраса, Гиперборейское море, и над всем, на всей ее площади - четыре буквы, по растяженности не сцепляющиеся одна с другой: С, С, С, Р. А кто особо наблюдательный их связь угадал, все равно осмысленного склада не добился. И по речке, по любой, начинает плыть струг, из нее в большую, вместе с ней в открытый понт, в окиян - это край карты, край лепешки, с него одна дорога: сорваться и ухнуть в царство мертвых. Но плывется, все еще плывется, водопадом не обрывается - и крик юнги с мачты: христофоры, земля! Еще одна земля, оладья под кленовым сиропом, и на ней надпись - Коламбус-сёркл.
До сих пор играли даже не в шашки - в чапаевцев: щелчками белых сшибали черных. И вдруг: слоны, короли, королевы, башни. И теперь: ехать - все меняется, и оставаться - все меняется, потому что можно ехать. Не очень-то, не очень-то, скорее нельзя, но 'нельзя' знакомое, преодолеваемое - как когда в кассах нет билетов на месяц вперед, но месяц-то пройдет. Да к тому же есть кассирша, есть носильщик, проводник, начальник поезда, неужто не помогут?.. До Феликса Каблуков уже встречал подавшего документы на отъезд. За станциями Рижского взморья начинались рыбацкие деревушки, они с Тоней сняли в одной домик. И на пляже наткнулись на красавца-мужчину, который, опершись на локоть, перебрасывался фразами с красавицей-женой, наблюдая, как на границе воды и песка трое их детей строят город. Набирают в ладонь жижу размытого песка и из кулака дают ему стекать в одну и ту же точку, над ней вырастает островерхий конус, и следующий, и следующий. И у всех пятерых на шее могендовиды на тонких цепочках.
Красота заключалась в выпуклых голубых глазах у него, карих у нее, в посадке черноволосых голов, в крепких плечах, стройных ногах, чистой коже. В спокойствии на лицах и свободном положении тел. Они говорили между собой на непонятном языке, но не по-латышски, и на обратном пути Тоня, свернув, спросила: это не еврейский? Муж ответил: иврит. Расположенно, однако ничего не прибавил, обменялись улыбками - и до свиданья. Пляж, магазин и остановка автобуса устраивали новые встречи. Они были одного возраста, а значит, одного прошлого, иначе говоря, отчасти знакомы - в конце концов заговорили. Каблуковы только задавали вопросы и слушали, те лишь однажды поинтересовались, в начале: вы совсем не евреи? Ни на четверть, ни на осьмушку? Уверены? Как ваша фамилия? Каблуков? А ваша девичья? Карманова? Посмотрели друг на друга: Карманова вызывает подозрение - и весело рассмеялись. Больше ни о чем: ни о занятиях, ни об образе жизни, ни где учились. Уже, увидев издали, призывно махали руками, дети тоже, и рядом располагались загорать-купаться, и за черникой вместе ходили, и по берегу до следующей деревни с пикником в безлюдном месте - и ни единого раза те не спросили Каблуковых мнения о чем бы то ни было. Что было, что будет, чем сердце успокоится, миропорядок, ленинградская жизнь, московская жизнь, прочитанные книги, кино - и он, и она вели себя, как учителя в первом классе: никто не знает ничего, они всё, а чего не знают, знать незачем.
Они описывали и рассказывали - действительно, со знанием предмета, подготовленно, основательно, веско. Предмет был - государство Израиль и отъезд туда советских евреев. Как, скрежеща зубами, выдавливало из себя начальство - на историческую родину. Конкретно их отъезд. Все остальное: покидаемое место, латыши, русские, история, культура, Европа, - играло роль задника, на фоне которого это происходит. Америка отличалась только тем, что на занимаемый ею сегмент декорации сходилось много больше прожекторов. Да и Америка-то была не больше не меньше как эвфемизмом Сената и Конгресса. Эти участвовали в действии - эти и арабы. А как, а что, а когда?! Так, то, тогда-то. Его звали Амнон, ее Авива.
У Каблукова и Тони появилась присказка: этого Агамемнона с толку не собьешь. Произносили, комментируя между собой разговоры с ним и просто ради нее самой. Оба хотели думать, что израильские евреи - и родившиеся там, и эмигранты, успевшие освоиться, - другие. Открытые тому, что их окружает, даже ищущие, чему бы еще открыться. Вроде Крейцера - который, кстати, так до конца и неясно, каких кровей. А Агамемнон - это тотальная правота пушечек, стреляющих с носа, кормы и обоих бортов, без которой кораблику не прорваться по Волго-Дону, Босфору и Дарданеллам к порту приписки. Но одновременно допускали оба, допускали, что, а может быть, только такая позиция и обеспечивает жизнь самой идеи, будто у этого суденышка, неотличимого от таких же зарегестрированных в Рижском, Ленинградском, Химкинском Морречфлоте, есть еще какой-то порт приписки. Как-то это было похоже на библейские дела. Каблуков спросил: что, и в школе звали Амноном? В школе его звали Антоном, ответила Авива. А меня Авива, с яслей. Весна: Ве-сна. Она проговорила это, стоя к ним спиной, лицом к морю. Длинные спортивные ноги расставлены, плечи развернуты, волосы треплет ветерок. У нее и лицо было такое, как фигура: не выразительное, а представительное. Родина-мать. Историческая родина-мать.
Я тебя умоляю, сказала Тоня, не хватало только нам попасть в антисемиты... Ты перегрелась. Ты, конечно, тонюша, но уж больно утоньшаешь. Я знаю всего двух наверняка евреев, и обоих со слов Саввы Раевского: какого-то Вайнтрауба и какого-то Зельцера, им в школе дали серебряные медали вместо золотых. Я Левку Крейцера отношу к национальности розенкрейцеров, Феликс у меня из филистимлян, и это максимум моей шовинистской проницательности. Но Кремль! Кремль - платино-ирридиевый эталон антисемитизма и вдруг крутит сальто с прогибом, которого сам не ожидал. Расписал на китайский манер общество по категориям преимуществ: коммунист русский - беспартийный - еврей. Непререкаемо, как холерик - сангвиник флегматик - меланхолик. Лучшее, что есть на свете, - коммунист русский, худшее - беспартийный еврей. Единица измерения - выезд за границу. Русский коммунист может залететь аж в Америку. Член партии еврей - вершина Белград. Просто русский - Болгария. Просто еврей - Малаховка под Москвой. Выковали шикарную цепочку, и тут она дает короткое замыкание. Худший не хуже лучшего, а пожалуй, что и получше. Точка историческая. Шея у клячи все тощe й, власть гнет дугу все круче - пока не сходятся концы. Заметь, не ломается, просто дальше некуда. Единственное, что из преимуществ остается, - это участие в тупой обираловке, та или иная степень.
Это Ленин, сказал Амнон, когда Каблуков поделился наблюдениями над подавшимся Кремлем. Сто лет ему было отпущено. Вообще-то еще за три года до этого все случилось, когда Великой Октябрьской полста исполнилось, но мы же по-римски живем, не заметили. Освятите пятидесятый год, объявите свободу жителям, да будет это у вас юбилей. Йовел. Год свободы. Труба. А на Ильича в глаза полезло. По анекдоту: включаю радио - Ленин, телевизор - Ленин, утюг Ленин. Неполный анекдот. Полный: захожу в ОВИР - и там Ленин. Столетие грянуло, трубы вострубили. Дедушка его с отцовской стороны сдался дедушке с материнской. Слабее кровь оказалась. Освободил нас дедушка Бланк от Юлианова...
Так что, когда 'поехал' Феликс, к ощущению происходящей перемены, обострившему наблюдательность и сопровождаемому легкой взволнованностью, прибавилась печаль. Одно дело, что лампа над столом качнулась, потому что в Кишиневе землетрясение пять баллов, другое - потому что у соседей наверху стали