закован и отведен в тюрьму.
Француженка привезла свою неистощимую жизнерадостность и в изгнание. Она со смехом рассказывала новым подругам о своих хлопотах, связанных с поездкой к обожаемому Жано, — так она называла Ивана Александровича. О том, как она сказала царю, что готовится быть матерью, в то время как ее дочь уже ползала по коврам в доме своей богатой бабки Анненковой, которая такая оригиналка, такая непонятная и такая смешная: спит в роскошных туалетах под плюшевым балдахином и сидя в кресле. И требует, чтобы при этом горничные девушки тихонько шипели. В карету садится лишь тогда, когда сиденье обогрето толстой-претолстой приживалкой. Дворецкого способна отхлестать по щекам за то, что он отпускает в девичью лишние свечи, а потом подарит ему дорогую шубу, на еноте, почти не ношенную.
Мысли Полины перепархивали с предмета на предмет, от царя к ямщикам, которые везли ее и, с которыми, она разговаривала по-русски.
— Да, да, mesdames! — хохотала она, — я им говорю: «Na tchai, poskoref, vodka!» А они мне: «Obrok, nitchego, avos…»
Гости тоже смеялись, представляй себе, как ни слова не говорящая по-русски Полина «разговаривала» с ямщиками.
Разошлись поздно, но заснуть ни Волконская, ни Трубецкая не могли: у хозяина по случаю престольного праздника тоже были гости. Сквозь деревянную перегородку, было слышно, как поручик Дубинин жаловался:
— Нет, вы мне скажите, где после этого справедливость?—
Вслед за этим вопросом послышалось звяканье стекла о стекло и бульканье. — Начальство требует от нас сугубой к государственным преступникам строгости, и к их женам не меньшей. Вот я ей и сказал: «Сударыня, не выражайтесь на чуждом диалекте», — а она — нуль внимания… Пришлось, следовательно, воздействовать… И мне же попало… Каково это «переносить?
— До истины весьма трудно дойти, сын мой, — смиренно прозвучал сочный тенорок отца Никодима. — Где истина, где она, где те пути неисповедимые, кои приведут нас к ее обетованному обиталищу?
И снова длительное булькание из узкого горлышка. А следом недовольный голос хозяина:
— Не ищите только, гости дорогие, истины на дне графина, к коему вы столь усердно прикладываетесь. Особливо вы, отец Никодим. Чай, слыхали о высочайшем повелении относительно угощения духовных лиц?
— Что городишь, человече? — недоверчиво спросил, отец Никодим.
— А то, что знаю. Как неоднократно доходило до сведения его императорского величества о скоропостижных кончинах духовных лиц, последовавших от чрезмерной напоенности в гостях у светских хозяев, то вышел к непременному наблюдению циркуляр, буде подобный факт смерти духовного лица в нетрезвом состоянии установлен, то при производстве о сем следствия присовокуплять сведения о самих хозяевах. Так что не сочтите за скупость.
— О сем не беспокойся, за меня, по крайней мере! — засмеялся отец Никодим. — Ни единым и не двумя подобными сосудами смерти моей не приблизить…
— Слышишь, Мари? — чуть уловимо донеслось с кровати Каташи.
— Еще бы… — Не то всхлипнув, не то засмеявшись ответила Волконская.
А за стеной Дубинин, поставив локти между тарелкой с солеными грибами и остывшими пельменями, опустив на руки голову, горько каялся в своих тяжких грехах, роняя пьяные слезы на пестрядевую скатерку:
— Пойду я наг и бос по святым местам, пойду по всем угодникам замаливать мерзости, мною содеянные. До самого Киева дойду, беспременно дойду!..
— В Киеве, — басовито перебил семинарист, — такие кабаки есть, что и не опамятуешься. Мне Петька Крестовоздвиженский сказывал. Его за разгул из одной семинарии выставили, а наш батя благочинный ему дядей приходится, так к нам его перевели.
Дубинин всхлипнул еще несколько раз, со звоном отодвинул свой стакан и, стуча тяжелыми сапогами, пошел домой. Там снова велел подать себе вина и, напившись до ярости, жестоко избил своего тщедушного денщика.
Перед рассветом кто-то осторожно, но настойчиво постучал в окно. Марья Николаевна подняла голову.
Масляный ночник с треском догорал чахлым огонькам, и белесый рассвет заполнил комнату.
Стук повторился.
Марья Николаевна, набросив стеганый капот, босиком подбежала к окну, откинула занавеску и с испугом отшатнулась назад.
Орлов, прижав лоб к стеклу и заслонясь с висков обеими руками, глядел на нее большими блестящими глазами. Он что-то говорил, но Марья Николаевна не слышала. Тогда он, ткнув себя пальцем в грудь, показал на внутренность избы, и Марья Николаевна откинула крючок на входной двери.
Через минуту Орлов перешагнул порог.
— Водицы испить бы, княгинюшка, — прошептал он запекшимися губами и в изнеможении опустился на лавку.
Марья Николаевна подала ему ковш.
Шумными глотками выпил он его до дна.
— Убежал? — вырвалось у Волконской.
Орлов молча кивнул головой.
— Укройте до ночи, княгиня, а ночью пойду дальше, — так же шепотом проговорил Орлов.
Марья Николаевна взглянула на полог, за которым спала Каташа, и села на лавку, подобрав озябшие ноги.
— Возьми хлеба, — указала она Орлову на полку.
Он отломил кусок, съел, старательно подбирая все крошки, и ближе придвинулся к Волконской.
— Спасибо за ласку. А я к вам с недобрыми вестями.
— О Сухинове? — с забившимся в тяжелом предчувствии сердцем спросила Волконская.
— О нем…
— Погоди, я разбужу Катерину Ивановну, — сказала Марья Николаевна и, пройдя за полог, осторожно взяла Каташу за теплое плечо.
Та улыбнулась во сне и, не открывая глаз, повернулась на другой бок.
Но Марья Николаевна все же разбудила ее и рассказала об Орлове.
— Конечно, мы его укроем до ночи, — сразу согласилась Трубецкая. — Спрячем его у нас. — И она стала торопливо одеваться.
Волконская растопила печь. Плотно завесив окна и заперев дверь на крюк, сидели они втроем у стола с дымящимися, кружками чая. С замирающим сердцем слушали женщины Орлова, рассказывающего трагическую историю о Сухинове:
— Сговорились мы с ним честь честью, чтоб помог я ему бежать. Должен был провести его через тайгу Мишка Казаков, много раз бывавший в бегах. Путь лежал таежной тропой на Упыр. Там у тунгусов не кони, а олени. Взяли две четвертных, разорвали пополам — это у нас в Сибири такой бродяжный способ. От каждой из четвертных Суханов по половинке мне отдал, а другие Казакову, чтоб, как предоставит его Казаков на место, дал он ему записку, что все выполнил. Тогда должен я Казакову свои половинки вернуть. Он их склеит и, значит, без обмана, а то ведь у нас, как говорится: «Сибирь благая, мошка злая, а народ бешеный». Обмозговали все дело — лучше не надо. Кроме нас троих, кажись, знали об нем грудь да подоплека. Да на беду забрел Казаков в кабак, выпил и стал похваляться, что вскорости такую гульбу заведет, что всем на удивление. Подкатились тут к нему начальников лазутчики, выпытали кое-что и свели к маркштейгеру. Тот подождал, покуда Казаков протрезвился. Стал допытывать, а Мишка в ответ одно: «Спьяну наплел» — да и баста. Однако начальство насторожило уши. И мы порешили, что человек Казаков ненадежный и его следует убрать…
Орлов сдвинул брови, помолчал, отхлебнул из кружки и продолжал, глядя в землю:
— Не я, а верные мои ребята заманили его в лес… Зарубили и закопали: в одном месте туловище с головой, в другом — руки, в третьем — ноги. Начальство решило, что бежал он, и, кажись бы, концы в воду. Ан, нет… Острожный пес разрыл в лесу одну из ям и приволок к конторскому крыльцу человеческую руку. Ну,