Старик посмотрел на нее исподлобья:
— Эх ты, пигалица! И как только вас отцы-матери растили? Куда вы годны! — И, заглянув в наполовину пустые ведра, прибавил с той же жалостливой насмешкой:— Этой водицы — курице напиться, только и всего…
Он вылил воду в большой чугун, вскинул на плечо коромысло с ведрами и вышел из избы.
«Мои отцы-матери, граф и графиня Коновницыны, очевидно, растили меня не так, как было нужно», — думала Нарышкина, глядя, как старик, положив обе руки на края коромысла к самым ручкам ведер, бодро шел от колодца. Оба до краев налитые ведра были, казалось, прикрыты круглыми голубыми стеклами.
После упорного лечения Александрине стало лучше. Доктор Вольф продолжал ежедневно посещать ее, пока не убедился, что опасность для жизни миновала. Тогда он прописал больной строгий режим и обещал, если она будет «умницей», приготовить для нее сюрприз. Он решил убедить Лепарского в необходимости для излечения Муравьевой заставить ее испытать новое потрясение, одинаковое по силе, но, само собой разумеется, такое, которое должно было доставить ей не боль, а радость.
Вольф рисовал Лепарскому картины того скандала, который в случае осложнения ее болезни поднимется здесь, в остроге, и там, в Москве и Петербурге. Он уверял его, что мать Муравьевых прибегнет ко всем законным и незаконным, мерам, чтобы добиться расследования этого дела и наказать прямых и косвенных виновников гибели невестки. Лепарский слушал его, с недоумением и испугом.
Когда год тому назад Бенкендорф представил царю список лиц, одно из которых предполагалось послать в Сибирь в качестве надежного тюремщика над декабристами, царь, недолго думая, указал на Лепарского.
— Ваше величество также изволите помнить, как сей генерал, в Польше привел целую партию своих соотчичей-конфедератов к месту заключения при весьма ограниченной страже? — спросил тогда Бенкендорф.
— Да, как же. И, кроме того, генерал не совсем справляется со своей задачей воспитания юношества, — язвительно прибавил царь.
Бенкендорф понял, что царь не может забыть одного случая при посещении им морского кадетского корпуса, начальником которого незадолго до этого был назначен генерал Лепарский, полвека проведший в строевой службе. Бенкендорф, приехавший туда за несколько минут раньше царя, разговаривал с Лепарским по поводу прекрасной выправки вытянувшихся в струнку воспитанников. Вдруг в зал вошел царь. Его лицо пылало от негодования, левый угол рта мелко и часто дергался книзу, а белки выпуклых глаз покрылись кровавыми жилками.
— Ясно — заметил, — не поворачивая головы, беззвучно прошептал худенький мальчик своему товарищу. — Слышишь?
Кадет от удовольствия покраснел, отчего светлый пух его будущих усов и бороды стал заметнее.
— Конечно, заметил, — и осторожно перевел взволнованное дыхание.
Проходя узким коридором, ведущим в зал, царь действительно заметил на гладком и блестящем, как лед, паркете маленькую виселицу с пятью повешенными мышами. На один момент он в замешательстве остановился, на один только миг потерялся. Нюхом учуял за собой смятение блестящей свиты, острым слухом уловил подавленный вскрик. И резко двинулся вперед.
«Не заметил…» — трепыхнулась надежда у тех, кто был сзади.
«Заметил, заметил!» — ликовали те, на чьих молодых, замерших в одном повороте лицах застыл, как дуло на прицеле, взгляд царя.
— Это тебе за брата! — мысленно бросил в царя один.
— За дядю! — ударил другой.
— За братцев!..
— За сестрины слезы!..
— За маменькино горе!..
— За Рылеева!..
— За Мишеля Бестужева-Рюмина!..
Царь понимал, что нужно во что бы то ни стало обороняться от этого молчаливого нападения.
— Здорово, кадеты!.. — наконец, удалось ему выдавить обычное приветствие, прозвучавшее совсем необычно, без звонкого раската и казенной ласки.
Молодые побледневшие лица словно окаменели.
Кадеты молчали.
«Как там, как тогда…» — мгновенно вспомнил царь 14 декабря, когда он, будучи шефом Измайловского полка, выведенного против мятежных войск, на свой вопрос: «Пойдете за мной, куда велю?» — услышал при полном молчании солдат надрывный крик: «Рады стараться, ваше императорское величество!» — одного только командира полка генерала Левашева.
И генерал Лепарский поступил так же, как в свое время генерал Левашев: взмахнул рукой и взглядом в упор то в одно, то в другое лицо требовал ответа на царское приветствие.
Дежурные надзиратели метнулись к воспитанникам и вытянули из их рядов разрозненные, недружные возгласы:
— Здравия желаем, ваше императорское величество!
Царь крепко стиснул зубы. Жестокое оскорбление сдавило грудь. Он побагровел еще больше и круто повернул к выходу.
Николай не только терпеть не мог всех, так или иначе связанных с «друзьями четырнадцатого декабря» родством или свойством, но старался избегать даже тех, кто был вольным или невольным свидетелем этого на всю жизнь напугавшего его дня и всего, что было в какой-то мере с ним связано.
Решение убрать Лепарского созрело тотчас же после позорного для царя случая в кадетском корпусе. Все родственники и даже дальние свойственники повешенных и сосланных в каторгу декабристов были снова тщательно проверены III Отделением и заподозренные в малейшей неблагонадежности под разными предлогами удалены из кадетского корпуса.
Самого же Лепарского отправили в Сибирь главным комендантом Нерчинских горных заводов с особыми, выработанными царем совместно с Дибичем и Бенкендорфом, инструкциями в отношении будущих его поднадзорных.
Лепарскому, умевшему в течение десятков лет командовать конно-егерским, полком, шефом которого был сам Николай до вступления на престол; Лепарскому, в чей полк на выучку и укрощение переводились все беспокойные элементы из других полков; Лепарскому, чьим девизом была высеченная на его печати надпись: «Не переменяется», — ему было нестерпимо трудно в новом для него деле укротителя уже не конных егерей, не безусых юнцов, а этих странных «принцев в рубище», этих «не поддающихся разложению политических трупов», как он мысленно именовал декабристов. Но еще труднее приходилось ему от их жен.
В то время как лишенные всех прав мужья в отношениях с администрацией избегали нарушать дисциплину, их жены, разделяя всю тяжесть положения каторжан, пользовались возможностью жаловаться частным образом своим влиятельным родным и даже правительству. Когда Лепарский упирался на какой- нибудь «букве закона», они взывали к его гуманности, говорили ему в глаза, что тюремщиком простительно быть лишь в том случае, если пользоваться своею властью для облегчения участи заключенных. Иначе он оставит по себе позорную память. В объяснениях с «дамами» Лепарский всегда переходил на французский язык, боясь, чтобы кто-либо из гарнизонных солдат или офицеров не услышал «чисто карбонарийских» выражений, которые произносились его собеседницами.
— Ne vous echauffez pas, mesdames! Soyez raisonables note 54, — утихомиривал он женщин. — Неужели вы хотите, чтобы меня из генералов разжаловали в солдаты?
— Будьте лучше солдатом, но порядочным человеком, — возражали «дамы».
— Вы требуете от меня невозможного… Ведь это скомпрометирует меня в глазах правительства.
А «глаза» правительства значили для генерала много 6ольше, чем те, которые с выражением гнева, настойчивости и нетерпения были устремлены на него при таких объяснениях.
Доводы Вольфа показались ему убедительными, но все же средство, которое он предлагал для спасения своей пациентки, было рискованным — не для нее, конечно, а для самого Лепарского.