— Ишь как заговорил! — произнес Николай.
— Хитрит по обыкновению, — отозвался Бенкендорф.
Царь снова углубился в чтение письма, в котором поэт убедительно просил, чтобы ему разрешили, наконец, напечатать «Бориса Годунова», написанного им еще в селе Михайловском и отданного «на суд его величества» в 1826 году. Пушкин напоминал Бенкендорфу, что в то время царю не понравились некоторые места этой трагедии, в которых «можно было усмотреть намеки на обстоятельства, в то время еще слишком недавние», то есть на восстание в декабре 1825 года.
«Перечитывая их теперь, — писал поэт, — я сомневаюсь, чтобы их можно было истолковать в этом смысле. Все смуты похожи одна на другую, и драматический писатель не может нести ответственность за слова, какие он влагает в уста личностей исторических. Он должен заставить их говорить в соответствии с известным их характером. Следовательно, надлежит обращать внимание только на дух, в каком задумано все сочинение, на то впечатление, какое оно должно произвести. Моя трагедия есть произведение добросовестное, и я не могу, по совести, исключить из нее то, что мне представляется существенным. Умоляю его величество простить мне ту свободу, с какою я осмеливаюсь ему противоречить… До настоящего времени я постоянно отказывался от всех предложений книгопродавцев… В настоящее же время обстоятельства заставляют меня спешить, и я умоляю его величество развязать мне руки и дозволить напечатать мою трагедию в том виде, как я считаю нужным…»
Пока Николай читал, Бенкендорф незаметно наблюдал за выражением его лица и, к своей большой досаде, видел, что царь находится в том редком настроении, при котором испытывал желание оказывать «милости».
— А что, Александр Христофорович, — окончив просмотр письма, заговорил Николай именно таким тоном, какой появлялся у него в таких случаях, — не разрешить ли ему в виде свадебного подарка печатать эту пьесу? Сколько я помню, ты в свое время давал ее кому-то на отзыв и исправление. Да и Жуковский уверяет, что трагедия о Годунове основательно почищена ее сочинителем. Пусть печатает…
— Если ваше величество, невзирая на неоднократные отказы на подобные просьбы Пушкина… — заговорил Бенкендорф подчеркнуто официальным тоном.
Но царь остановил его вопросом:
— Как ты полагаешь, сколько ему могут заплатить книгопродавцы за эту пьесу?
— В начале нынешнего года он писал ко мне, что ему весьма чувствительно лишение суммы тысяч в пятнадцать, которые его трагедия могла бы ему доставить.
— Пусть получает эти деньги к своей свадьбе, — милостиво проговорил Николай и, покрутив выхоленный ус, спросил: — Это он к той самой Гончаровой сватается, которую я видел в Москве на бале у Юсупова?
— Так точно, государь.
— В ту пору она была еще чуть-чуть «бакфиш», — улыбнулся царь. — Но даже подростком она уже обещала превратиться в красавицу. Конечно, Пушкин к ней подходит, как полынь к розе. Но, может быть, именно такая женщина заставит его остепениться, думать больше о семье, чем о всякого рода вздорных стихах.
— Не знаю, государь, насколько серьезно чувство поэта к его невесте, — скептическим тоном проговорил Бенкендорф, — ведь совсем недавно просил он у меня разрешения отправиться путешествовать во Францию, Италию и даже вместе с нашей миссией в Китай.
— Этого только недоставало, — усмехнулся царь. — Нет, уж лучше пускай женится. Напиши ему, чтобы он убрал из «Годунова» все тривиальные места, и пусть печатает под собственную ответственность.
— Будет исполнено, ваше величество.
— Напиши ему также, что я надеюсь, что он найдет в себе необходимые качества сердца и характера, чтобы составить счастье женщины, столь интересной, как мадемуазель Гончарова. Нет, в самом деле, Бенкендорф, — плотоядный огонек зажегся в голубовато-белесых глазах царя, — когда Пушкин привезет ее к нам в Петербург, эта роза отнюдь не испортит букета наших красавиц. А, Бенкендорф?
Бенкендорф наклонил голову и после некоторого молчания спросил:
— Каковы будут указания вашего величества касательно запроса Пушкина о его положении в отношении правительства?
— Напиши ему, что в этом отношении нет ничего сомнительного, что я поручил наблюдать за ним тебе, Бенкендорф, не как шефу жандармов, а просто как человеку, который может быть ему полезен. Ну, и прочее, что сам найдешь нужным.
Бенкендорф щелкнул шпорами.
«Положение, следовательно, остается без перемен», — подумал он. А вслух произнес:
— О Пушкине все, государь. Засим у меня имеется ходатайство еще одного сочинителя испросить высочайшую резолюцию…
— Сколько их, однако, у нас развелось, этих сочинителей — брюзгливо перебил царь
— Таких как этот, не худо бы иметь и поболее, — сказал Бенкендорф, — это Фаддей Булгарин, ваше величество…
— А! Ну, говори, — совсем другим тоном откликнулся Николай. — Просьбу этого сочинителя заранее уважу.
26. «Ни сосенки, ни ивки»
В маленькой усадьбе «Криница», принадлежащей вдове бывшего директора императорского Царскосельского лицея, Василия Федоровича Малиновского, наступили тяжелые дни: старшая дочь Анна Васильевна, по мужу баронесса Розен, которая с самого момента ссылки мужа в Сибирь жила у матери с маленьким сыном Евгением, прослышала, что молодая жена Якушкина на свои просьбы разрешить ей ехать к мужу с детьми получила от Дибича положительный ответ.
Анна Васильевна, не уехавшая вслед за мужем только по его настоятельной просьбе не покидать беспомощного ребенка, теперь решила немедленно последовать примеру Якушкиной. Покуда Дибич все еще заменял Бенкендорфа, уехавшего отдыхать в свое имение «Фаль», она заторопилась в Петербург хлопотать об отъезде в Сибирь.
Теперь не только не надо было из-за этого расставаться с сыном, но он был уже настолько крепок и здоров, что опасений за предстоящий долгий путь не возникало. Мальчик знал отца по рассказам матери и по большому портрету, висевшему над ее кроватью. На этом портрете отец был в темно-зеленом мундире с золотым воротником, доходящим до темно-русых вьющихся бакенбард. Такие же вьющиеся завитки спадали на его высокий лоб. Глаза же были изображены так, что, куда бы мальчик ни отходил, они глядели на него отовсюду внимательно и ласково.
По настоянию матери Анна Васильевна должна была сделать несколько самых необходимых визитов: старику Муравьеву-Апостолу, генеральше Раевской, посылавшей с Анной Васильевной в услужение своей дочери Волконской девушку Улиньку, которая, хотя и получила от Марьи Николаевны вольную, но настойчиво выражала желание ехать в Сибирь, и дядюшке Малиновскому. Дядюшка был должен ей пять тысяч ассигнациями. Долгов он платить не любил, но старуха Малиновская надеялась, что для такого экстраординарного случая, как отъезд племянницы в Сибирь, он, быть может, и сделает исключение.
Скрепя сердце Анна Васильевна подчинилась совету матери и, взяв с собой отцовского камердинера Федора, поскакала в старой, кряхтевшей на ухабах карете к дядюшке в Мурзиху.
Мелкий, как пыль, дождик дрожащей сеткой стлался над скошенными полями, на которых кое-где торчали подсолнухи с оборванными шапками и ненужные уже пугала.
Ни лая собак — этого традиционного туша, которым обычно оглашался усадебный двор при появлении на нем чужого экипажа, ни возгласов дворни, ни топота многочисленных ног и хлопанья дверей — ничего этого не было слышно на безлюдном барском дворе и в доме, когда карета Анны Васильевны остановилась у крыльца.
— Должно, нет дома барина, — сказал Федор. — Так бывало завсегда: как выедут, так, словно вымрет все.
Оставив Анну Васильевну в карете, Федор вошел в дом.
В сенях на лавке, закинув голову с открытым ртом, спал казачок-мальчик. У вешалки с платьями в вольтеровском кресле сидя спал лакей в ливрее с медными, похожими на бляхи пуговицами. Федор напрасно пытался разбудить слуг, — они только отталкивали со сна его руку и что-то мычали.