глупость; мак – не только воображение, но и расточительность. Цветущий миндаль в справочнике Элизабет означал неумение хранить секреты, а в других словарях – надежду, а где-то и жестокосердие. Значения не просто были разные – порой они противоречили друг другу. Даже чертополох обыкновенный, основа моих отношений с миром, оказался символом мизантропии лишь в некоторых словарях, а в большинстве считался символом аскетизма.
Солнце поднималось, а вместе с ним и температура в библиотеке. К середине дня я вся покрылась потом и вытирала лоб мокрой ладонью, точно пыталась стереть воспоминания из переполненного информацией мозга. Я дарила Мередит пионы: гнев, но еще и стыд. Признаться, что мне стыдно за себя, было все равно, что извиниться перед Мередит, чего я никогда бы не сделала. Если кому и должно быть стыдно, так это ей; это она должна бежать ко мне с охапками пионов, усыпать ими мою постель и украшать торты. Если и пион неоднозначен, сколько раз и скольким людям я сообщала не то, что намеревалась? При мысли об этом в животе стало нехорошо.
Все мои ответы цветочнику окрасились тревожной двусмысленностью. Значение рододендрона – предостережение – упорно повторялось во всех справочниках, однако откуда мне знать, сколько их еще, этих справочников, – сотни, а может, быть тысячи. Теперь я не знала, как он истолковал мои послания и о чем думает сейчас, сидя в пончиковой. Пять часов уже миновало. Он наверняка ждет, глядя на дверь.
Я должна пойти. Оставив книги на полу, я пролетела четыре лестничных пролета и вышла в предзакатный город.
Когда я добралась до пончиковой, было уже почти шесть, но я знала: он будет ждать. Распахнув двойные стеклянные двери, увидела его в кабинке. Одного. В розовой коробке на столе лежало шесть пончиков.
Я подошла, но не села.
– Рододендрон, – требовательным голосом спросила я, как когда-то Элизабет.
– Предупреждение.
– Омела?
– Преодоление всех препятствий.
Я кивнула и продолжила:
– Львиный зев?
– Вероятность.
– Тополь белый?
– Время.
Я снова кивнула и высыпала на стол несколько цветков чертополоха, которые собрала по пути.
– Чертополох обыкновенный, – проговорил он. – Мизантропия.
Я села. Это был экзамен, и он его сдал. Мое облегчение было огромным, несоизмеримым с этими пятью простыми ответами. Вдруг почувствовав страшный голод, я взяла из коробки пончик с кленовым сиропом. За день я не проглотила ни крошки.
– Но почему чертополох? – спросил он и тоже взял себе один, с кремовой начинкой.
– Потому что, – ответила я с набитым ртом, – это все, что тебе нужно знать обо мне.
Дожевав пончик, он принялся за другой. Потом покачал головой:
– Это неправда.
Я достала из коробки пончики с глазурью и сахарной пудрой и положила на салфетку рядом с собой. Он ел так быстро, что я побоялась, что коробка опустеет раньше, чем я доем первый.
– Есть другое значение? – спросила я, продолжая жевать.
Он молча пристально взглянул мне в глаза.
– Где ты была эти восемь лет?
Его вопрос заставил меня вздрогнуть.
Я перестала жевать и попыталась проглотить все, что было во рту, но куски были слишком большими. Тогда я выплюнула коричневый комок в салфетку и подняла взгляд.
И сразу увидела. И остолбенела. Мы снова встретились. Я не могла в это поверить, как и в то, что не сразу узнала его. Он стал мужчиной, но остался мальчишкой. Глаза по-прежнему были бездонными, тело окрепло, он так же сутулился, стремясь спрятаться от мира. Я вспомнила, как увидела его в первый раз: худой подросток грузит охапки роз в фургон.
– Грант.
Он кивнул.
Мне сразу захотелось сбежать. Я столько лет пыталась забыть о том, что сделала, не вспоминать о том, что потеряла. Но как бы мне ни хотелось поскорее скрыться, желание узнать, что стало с Элизабет, с виноградником, было сильнее.
Я закрыла лицо руками. Они пахли сахаром. Я прошептала вопрос, даже не надеясь, что он ответит.
– Элизабет?
Он молчал. Я посмотрела на него сквозь пальцы. Он не выглядел рассерженным, как я ожидала, но мой вопрос поверг его в некоторое смятение. Он подергал себя за прядь волос.
– Не знаю, – ответил он. – Не видел ее с тех пор, как…
Он осекся, посмотрел в окно и на меня. Я опустила руки, ища следы злости на его лице, но он по- прежнему выглядел лишь расстроенным.
– Тебя мать научила? – спросила я, указав на цветки чертополоха.
Он кивнул.
– Она умерла семь лет назад. Твой рододендрон был первым цветком со смыслом, который я получил с тех пор. Удивился, что не забыл значение.
– Жаль твою маму, – сказала я.
Слова прозвучали плоско, но Грант, кажется, не заметил. Лишь пожал плечами.
– А тебя Элизабет научила?
Я кивнула.
– Всему, что знала, – проговорила я. – Но оказывается, она знала не все.
– Почему?
– «Язык цветов неоспорим, Виктория», – передразнила я суровый голос Элизабет. – А сегодня в библиотеке я узнала, что, оказывается, цветущий миндаль имеет целых три значения, и все они противоречат друг другу.
– Неумение хранить секреты.
– Да. И нет. – Я рассказала Гранту о том, что тополя белого в моем словаре не оказалось, о своем походе в библиотеку и желтой розе, случайно попавшейся на глаза.
– Ревность, – ответил он, когда я описала картинку на обложке книги.
– Именно, – сказала я. – Но меня учили совсем другому. – Доев последний пончик, я облизала пальцы и достала из рюкзака потрепанный словарь. Открыв его на Р, нашла розу желтую. И показала пальцем.
– Измена. – Его глаза расширились. – Вот это да.
– Это же все меняет, правда?
– Да, – ответил он. – Это все меняет.
Он полез в рюкзак и достал книгу в красной полотняной обложке с форзацем зеленого цвета, как стебли травы. Открыв страницу с определением желтой розы, положил справочники рядом. Ревность и измена. Это простое расхождение и то, как оно изменило наши жизни, встало между нами в полный рост. Возможно, Грант знал обо всем подробнее. Я не знала и не спрашивала. Достаточно того, что он рядом. У меня не было никакого желания копаться в прошлом.
И у него, видимо, тоже. Грант закрыл пустую коробку из-под пончиков.
– Есть хочешь? – спросил он.
Я хотела есть. Но главное, не хотела прощаться. Грант не сердился на меня, и рядом с ним я чувствовала, что прощена. Мне хотелось купаться в этом чувстве и забрать его с собой, встретив следующий день чуть менее истерзанной воспоминаниями, чуть более открытой.
Я сделала глубокий вдох:
– Умираю с голоду.