видимо, с большим облегчением. Жутко было видеть, как госпожа Вагнер стоит у могилы и раз сто, а то и больше, протягивает руку для сочувственного пожатия.

Когда мне было лет пять-шесть, я в сточной канаве нашла голову куклы-пупса. Дело происходило после войны, спустя год или два. Мне ужасно захотелось куклу-пупса, но то ли их вообще не было, то ли у матери не хватило денег, короче, мне пришлось удовольствоваться неожиданно найденной головой, положить ее в игрушечную коляску, прикрыть шею, будто к ней примыкает и туловище, и не начни какой-то хулиган надо мной во весь голос насмехаться, я тешилась бы иллюзией, что выгуливаю куклу, и была бы счастлива. Над госпожой Вагнер никто не смеялся, не смеялся по крайней мере до тех пор, пока я могла это слышать, и не исключено, что остаток жизни она провела в состоянии счастливого вдовства и, упоминая об Эмиле, называла его «своим покойным мужем».

Во время похорон она, как видно, еще не свыклась с новой ролью, как бургомистр не свыкся со своей. Бургомистр явно напрягался оттого, что букет цветов за него нес, а потом и возложил на могилу подчиненный, ведь ничто не мешало бургомистру нести в своих руках этот букет среднего размера, ничуть не больше букета от Сибиллы и госпожи Вагнер. В стороне от остальных он одиноко шагал взад и вперед, а на расстоянии двух-трех метров за ним следовал подчиненный с букетом. Стоило бургомистру сменить направление своей бесцельной прогулки, как им обоим приходилось восстанавливать заданный порядок: бургомистр впереди, подчиненный сзади. Откуда бы — разве только из наблюдений за другими политическими деятелями по телевизору — откуда бывшему закройщику знать, что именно соответствует его новой должности? Поднаторевший в отношениях с властью, Эмиль, возможно, и дал бы ему совет, но Эмиль умер.

Франц тихо лежит рядом, тусклый свет уличного фонаря, пробиваясь сквозь белые шторы, падает на его лицо. Я не вижу, закрыл он свои маленькие серо-голубые глаза или нет.

— Вот какое лето, — поделилась я с Францем, — теперь все уже не те, кем были год назад. Мастер- закройщик теперь бургомистр, бывшая подруга Эмиля — вдова, люди, еще прошлым летом не знавшие Эмиля, под видом первых друзей держат речи у его гроба, а непризнанные старые друзья стоят рядом и слушают. Как будто Эмиль только и прожил этот самый год. Как будто мы все начали жить только с этого самого года. Одна Сибилла вернулась в свой магазин театральных костюмов и стала такой же, как была до встречи с Эмилем, просто пережив одним предательством больше.

Сейчас Франц задаст мне тот же вопрос, что тридцать или пятьдесят лет назад. «А ты-то кем была прошлым летом?» — вот такой вопрос, и я не буду знать, что ему ответить, поскольку теперь уже не представляю, кем я вообще была без Франца. Могу только сказать, кем или чем я не была. Год назад — не была его возлюбленной. Оглядываясь, я думаю, что вся моя жизнь от самого рождения только и имеет смысл, если толковать ее как долгое ожидание Франца. Порой мне даже кажется, что и Берлинскую стену снесли лишь ради того, чтобы Франц наконец-то меня нашел. И если бы я, как и каждое утро, не стояла в благоговейном раздумье подле брахиозавра, пытаясь обрести утешение за все, что упустила, и если бы моя жизнь текла не столь несчастливо, и если бы место у ног брахиозавра не было для меня одновременно и Монтаной, штат Нью-Джерси, и садом Плиния Моуди в Саут-Хадли, штат Массачусетс, то Франц не сумел бы меня найти.

Однако Франц не спрашивает, кем я была прошлым летом. Возможно, он и тогда не спрашивал, но я- то ждала столь очевидного вопроса, тут же сделав открытие, что, задай он его на самом деле, я бы ответа не нашла. Вообще-то даже и невозможно, чтобы Франц задал такой вопрос, ведь он сам на похожие вопросы никогда не отвечал, по крайней мере не отвечал всерьез. На вопросы, требующие откровенности, у него имелись наготове три ответа: «Возможно», «Да, наверно» и «Ну, не знаю», — причем лишь последняя фраза — «Ну, не знаю» — содержала в себе готовность нечто сообщить, в то время как формулировки «Возможно» и «Да, наверно» свидетельствовали о решительном отказе продолжать разговор. Спроси я Франца, кем он был прошлым летом, из его уст прозвучало бы, видимо: «Ну, это я не знаю». В его словах сквозило бы легкое и непонятное отчаяние, относящееся как к бессмысленности вопроса, так и к собственной несостоятельности в смысле ответа. А спроси я тогда, не испытывает ли он отвращения к подобным вопросам, Франц ответил бы: «Возможно», — добавив этому слову оттенок осторожного, робкого предупреждения — мол, дальше не спрашивай. А спроси я все-таки, не испытывает ли он отвращения к людям, задающим подобные вопросы, или же он из тех, кто о себе самом ничего знать не желает, — тут бы он произнес: «Да, наверно». Франц ненавидел грубость, но, как и все люди на свете, не мог без нее обходиться. Грубость других он умел отразить при помощи фразы: «Да, наверно», — как Персей отражал зеркальной поверхностью щита смертоносный взгляд Медузы, — и вернуть ее отправителю.

Чем дольше я об этом думаю, тем меньше понимаю, зачем десятилетиями пыталась навязать Францу этот дурацкий вопрос. Сколько раз я переживала заново тот вечер, столько раз он заканчивался вопросом Франца: «А ты-то кем была прошлым летом?». А правда состоит в том, что вопрос был задан, но остался без ответа, мною задан и оставлен без ответа тоже мною, без ответа — вот уже лет сорок-пятьдесят. Впрочем, я его давно не пытаюсь отыскать. Меня удовлетворило сознание того, что в жизни мы менее всего способны познать самое себя. Мы даже понятия не имеем, как сами выглядим. Узнаем свое отражение в зеркале, узнаем себя на фотографиях или на кинопленке, и на этом всё. Вот скажут нам, что мы на кого-то там похожи, и мы даже сообразить не способны — чем именно. В себе мы не видим собственных детей, себя не видим в собственных родителях. Прежде, еще интересуясь своей внешностью, я знала: глаза серые, нос с горбинкой, рот — на мой вкус слишком маленький. Но не знала, была бы я себе симпатична, если бы случайно где-нибудь с собой повстречалась. Оттого мы и пялимся так жадно на фотографии, призванные раскрыть нам то, чего сами увидеть мы не в состоянии: там мы в движении, мы среди других, мы смеемся и мы сосредоточенны, мы с закрытыми глазами или даже спим, и во всех случаях мы иные, нежели в проверенном и обманчивом зеркальном отражении. Все надеемся на секундочку испытать отчуждение между собой и образом в зеркале, разок увидеть себя, как другие видят нас, а мы их. Но это не удается.

Предоставив свое обнаженное тело взгляду и прикосновениям Франца, я стала спрашивать себя, что он видит, когда смотрит на меня.

Лежу перед ним, раскинувшись всем телом. Сейчас зима или поздняя осень, голые ветки клена за окном не мешают бледному фонарю просвечивать сквозь шторы. Неприкрытая, лежу перед Францем, а он занят доскональным исследованием линий моего тела, кончиками пальцев он поглаживает рубцы и шрамы, неожиданно мягкую грудь, и его заявление, будто я красива, не может не повергнуть меня в смятение. Но что же видит Франц, когда на меня смотрит? Очень может быть, что вся моя красота в глазах Франца — маленьких, серо-голубых — зиждется на слабости его зрения, ведь когда мы в постели, Франц, понятно, очков не надевает. Но я-то пока хорошо вижу, и при чтении испытываю неудобство, только если устану, по этой причине я за несколько дней до встречи с Францем заказала себе очки, хотя в присутствии Франца ни разу их не надела. Я несколькими годами младше Франца, я еще хорошо вижу, и все же считаю, что Франц тоже очень красив. Франц, похоже, не верит в свою нынешнюю красоту, как я не верю в мою, но с удовольствием, как и я, ссылается на былую. Стоит мне похвалить какую-либо часть его тела — например, бедра, его стройные и высокие бедра, или его крепкие, хотя и не очень широкие плечи, — как Франц произносит:

— Посмотрела бы ты на меня, спортсмена-дискобола, лет тридцать назад!

А я, стоит Францу заговорить о моей красоте, отвечаю:

— Была когда-то…

Теперь мне сто лет, и на мое счастье он не может увидеть, как моя плоть повисла на костях. А я вот вижу Франца таким: лежит, руки под голову, взгляд устремлен прямо на одеяло, — Франц среди хищных растений, будто на летней лужайке, а я, как и лет тридцать-сорок назад, могу себе представить его семнадцатилетним или восемнадцатилетним.

— Ты моя поздняя первая любовь, — сообщаю я Францу, и он отзывается:

— Вот как? — и это звучит, словно вопрос, словно требование дальнейших объяснений.

Не было у меня никакой первой любви, по крайней мере счастливой не было. Из тех, кого я любила, меня не любил никто, а из тех, кто любил меня, не любила никого я. Недостаток или высокомерие? Счастье казалось недостижимым. А доступное счастье оказывалось ложным.

— Да-да, — подтверждает Франц, — да.

Помню точно, что произнес Франц в тот вечер: исполненное тоски «да», замкнутое в самом себе «да», и его глухое эхо. Тому уже десять или двадцать лет, как я это вспомнила. А в тот вечер услышала и забыла.

Вы читаете Animal triste
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату