священника? Он пугает меня мыслью о том, насколько я был близок к раю или другому, раскаленному, месту.
— А есть ли новости от этой маленькой женщины, жены? — спросил комиссар, после ухода священника.
— Да, кстати, не звоните ей, так как я обещал, что в такой ситуации, отправлю кого-нибудь с сообщением, но, если вы ей позвоните, она решит, что я мертв, а при наличии дочери-эпилептички и жены, все время находящейся на грани нервного срыва, это может оказаться роковой ошибкой. Пошлите кого- нибудь ко мне домой, если возможно, сэр.
— Я лично туда отправлюсь. И, между прочим, грабителя поймали. Да, — комиссар хрустнул костяшками пальцев, — и, после должного заполнения протокола, мы собираемся устроить ему небольшое частное дознание, если вы понимаете, о чем я. Длинное и тщательное «частное расследование», так как ты дорог для нас. Я и сам приму участие в допросе. Ну, всего наилучшего, парень, а я отправляюсь к твоей жене, успокаивать ее своей презентабельной мужественной внешностью полицейского из телевизора. До свидания и вам, молодые ученые, спасшие эту хрупкую рыжую жизнь. Шалом и благослови вас Бог.
Дикость, какая же все это дикость. Гилхейни отвезли на операцию, а Квик остался с нами, потерянный и опустошенный. Эйб, который видел все происходящее, съехал с глузда. Несмотря на усилия Коэна, он продолжал вопить снова и снова: Я УБЬЮ ИХ Я УБЬЮ ИХ, и в итоге его пришлось связать и, накачанного нейролептиками, отправить в федеральную лечебницу.
Наступила ночь. Гилхейни выжил. Квик отправился домой. Эйба увезли. Я пробирался через ночь и где-то в два часа, готовясь провалитьься в тяжелый сон, я подумал, что этот момент будет идеальным для бегства к смерти. Живой, я проснулся в три. Я пытался сосредоточиться на истории: двадцать три, замужем, основная жалоба: «Меня изнасиловали по дороге домой.» Нет! Вы что?! На улице минус тридцать! Я пошел ее осматривать: в одиннадцать вечера она возвращалась домой от друзей, когда неизвестный мужчина выскочил из темного прохода между домами, приставил пистолет к ее лбу и изнасиловал ее. Она была шокирована, ничего не соображала. Она боялась идти домой к мужу. Она сидела несколько часов в закусочной, а затем пришла в Дом.
— Вы уже позвонили мужу?
— Нет… Не могу. Слишком стыдно! — сказала она, впервые взглянув на меня, и ее глаза, которые вначале были сухи и непроницаемы, как стена, к моему облегчению стали влажными, и она закричала, зарыдала. Я взял ее за руки и позволил выплакаться, тоже плача. Когда она немного успокоилась, я спросил номер ее домашнего телефона и, назначив все необходимое при изнасиловании, позвонил ее мужу. Он был вне себя от волнения и счастлив, что она жива. Он еще не знал, что что-то в ней умерло.
Вскоре он приехал. Я сидел на посту медсестер, когда он зашел к ней и оставался там до тех пор, пока они не были готовы уходить. Она поблагодарила меня, и я смотрел, как они удаляются по отделанному кафелем коридору. Он попытался ее обнять, но жестом, который показывал ее отвращение ко всем мужчинам, она его оттолкнула. Раздельно они вышли в дикий мир. Отвращение. Ненависть. Это были мои чувства, протестуя, в ярости, я отталкивал руку, так как рука не могла исцелить или оживить умершую часть.
Кульминацией этой ночи был алкоголик, гомосексуалист и торчок, который, вероятно, передозировался чем-то неизвестным. В белых брюках, белых туфлях, белой матросской куртке с красным платком в кармане и в белой матросской шапочке, ногти покрыты белым лаком, в коме, практически мертвый. Я подумал о метадоне, поставил вену и дал ему антидот. Он очнулся и начал буянить. Он достал нож. Я думал, что он накинется на меня, но он просто перерезал трубки, ведущие к внутривенному катетеру. Он встал и направился к выходу. Из предосторожности, чтобы спасти его, если он начнет дестабилизироваться, я поставил большую вену, и теперь кровь свободно вытекала из перерезанного конца, большими каплями падая на пол. Я сказал:
— Послушай, разреши мне хотя бы вытащить катетер!
— Хрен! — сказал он, — я никуда не пойду. Я хочу истечь кровью и умереть. Прямо здесь, на полу. Видишь ли, я хочу умереть.
— Ну, это меняет дело, — сказал я и позвонил быкам из охраны Дома.
Мы сидели тихо, боясь его нервировать, и наблюдали, как красные капли падают на пол, образуя лужицы и небольшие озерца. Он размазал кровь своей модной белой туфлей. Когда натекла изрядная лужа, он попытался обрызгать нас, превратив кровь в узор, напоминающий священный знак майя. Я распорядился держать четыре пакета крови наготове, а Флэш направился в хранилище, где ждал моего звонка, готовый бежать обратно с пакетами. Я сидел, все более наполняясь отчаянием, пытаясь понять дикость этого дня! Я не смог. Я ждал, пока он потеряет сознание.
Мы с Бэрри были в столице нашей родины, навещая Джерри и Фила, с которыми я вместе был в Оксфорде по стипендии Родса. Я избрал безумие американской медицины, а они, в свою очередь, безумие американской юриспрунденции. В данный момент они были такими же, как я интернами у судей Верховного Суда. У нас было много общего. Верховные судьи, как и доктора Дома, были разнородной группой, некоторые — погранично некомпетентные, некоторые — придурки, алкоголики, а некоторые — просто далекие от людей, как Легго или Рыба. Джерри и Фил участвовали в написании высших законов страны, а я разбирался с телами и смертями. Их работой было периодически направлять своего судью в ту или другую сторону при принятии законов, влияющих на миллионы американцев. На самом деле, большую часть времени они проводили на святой площадке, баскетбольной, которая располагалась на крыше, прямо над приемными судей. Одним из их главных развлечений было жестко играть в «коммунисты против Никсона.»
Несмотря на мою привычку рассматривать всех в качестве пациентов и их привычку рассматривать всех в качестве подзащитных, какое-то время нам было хорошо вместе. Прогуливаясь по отделанному мрамором зданию Верховного Суда, мы смеялись над столичным фарсом и сплетнями, новейшей из которых была история о репортере с мощным биноклем, который, прячясь на старой веранде в Сант-Клементе, наблюдал за Никсоном и Бебе Ребозо,[154] прогуливающихся по пляжу в своих черных костюмах, и смотрел, как президент остановился, повернулся и поцеловал Бебе прямо в губы.
Но ни дружба, ни выходной вне Божьего Дома не могли сдержать мою ярость. Временное чувство свободы, почти как у нормального человека, делало контраст еще более болезненным. Я взял свою подозрительность и недовольство с собой. В какой-то момент Джерри и Фил были удивлены моей вспыльчивостью и тем, как далеко я отодвинулся от английского социализма к алабамскому консерватизму а-ля Дуэйн Гат. Почему-то, цинизм моих друзей не перешел в паранойю. Поездка превратилась в мучение и в самолете, Бэрри сказала:
— Ты должен вернуться к общению, Рой. Никто не может быть настолько злым и продолжать оставаться в этом мире. Твои друзья волнуются за тебя.
— Ты права, — сказал я, думая, как вся моя жизнь пропиталась опытом Божьего Дома, и из-за всех этих ужасных венерических заболеваний, даже моя сексуальная жизнь свернулась и забилась в уголок.
Дела шли хуже и хуже. На новогодней вечеринке, откуда мне пришлось уйти раньше времени и отправиться на последнию ночную смену в приемнике Дома и где я серьезно напился, Бэрри накинулась на меня:
— Я с трудом узнаю тебя, Рой. Ты не похож на себя прежнего!
— Ты была права насчет этого времени года, — сказал я, уходя. — Это жестоко, безумно и просто полное дерьмо! Пока.
Я вышел на мороз и по черному от городской грязи снегу пошел к своей машине. Эта ужасная пустота между тем, что было любовью и тем, что перестало ею являться! Я сидел, испытывая отвращение, в одиночестве, голубые ртутные лампы добавляли сюрреализма этой ночи. Бэрри подошла, пытаясь вернуть меня к жизни. Она наклонилась ко мне, глядя на меня сквозь окошко машины, потом обняла меня, поцеловала и пожелала счастливого Нового Года, сказав: «Попробуй взглянуть на это таким образом — Новый Год означает, что тебе осталось всего шесть месяцев.»
Чувствуя, что меня обманули, обещав жизнь, но оседлав смертью, я вошел в приемник, пьяный, ищущий того, кто меня обманул. Ровно в полночь старый год ушел, показав белое подбрюшье, а новый