шестьсот военного времени, не так ли, бывший морской офицер доктор Гат?
— Так точно, матрос! — отвечал Гат. — Я надеюсь мы получим реальных пациентов вместо всех этих чешущихся влагалищ. Я чувствую себя настолько злым, что готов пойти с кнутом на медведя.
— Интересное заявление, не менее интересное, чем прошедшая ночь, — сказал Гилхейни, — нас с Квиком вызвали на полицейской частоте в стрип бар, где, вроде бы, стреляли. Мы прибыли, вошли, музыка прекратилась и все присутствующие обернулись к нам. Закон. Тишина. «Слишком тихо», — прошептал я Квику, глядя на хозяина, медленно вытирающего пол и отрицающего факт стрельбы. После этого Квик предложил разгадку.
Жижа, которую он вытирал, была красной. Пиво не красное, а вот кровь-то вполне.
— Я заметил трех мужиков, сидящих слишком плотно друг к другу и приказал им подвинуться. Они подчинились, и мужик, сидящий посередине, свалился на пол мертвый. Мы все настолько удивились, что даже не одарили их черепа нашими свинцовыми дубинками, что спасло нас от многих недель общения с Коэном на вечную тему вины. Опасное время!
— Страшное время принятия мировых решений, — сказал Квик.
— Мы все должны быть осторожны, — сказал рыжий. — Если повезет, мы увидим тебя в четыре дня в удовлетворительном состоянии. Удачи.
Они ушли, и страх и отчаяние захлестнули меня. Истории уже лежали кучей; основной темой были встревоженные мужики, посмотревшие вчера передачу «Как жить с инфарктом» и женщины с воскресной болью в животе. Взяв историю, я начал свой день, в голове свербило СОЧУВСТВИЕ И НЕНАВИСТЬ. Не было реальных случаев, ничего смешного, была лишь, по словам Коэна: «Проекция черной ярости в телесное эго». Основная проекция была в область гениталий и живота, так что я слушал жалобы на боль в животе снова и снова, пока у меня не скопилось несколько литров мочи на анализы, несколько вагинальных исследований, требующих тщательности, так как иногда среди всего этого мог быть реальный «приз».
С одной пациенткой начались серьезные неприятности. Я сделал полный осмотр и все анализы, но не смог ничего обнаружить и пошел сообщить ей об этом. Она восприняла это спокойно и начала одеваться, но ее приятель не готов был сдаться и заявил:
— Постой-ка, ты же ничего для нее не сделал! Ни черта!
— Я не нашел ничего, что требовало бы лечения.
— Послушай, поц, моя женщина страдает от боли, действительно страдает, и я требую, чтобы ты прописал ей что-нибудь.
— Я не знаю, что с ней и почему она испытывает эти симптомы, но не хочу ничего ей прописывать, так как если ей станет хуже, я хочу знать об этом, а не маскировать симптомы обезболивающими.
— Черт тебя подери, погляди, она страдает! Ты ей сейчас же пропишешь обезболивающее!
Я сказал, что не сделаю этого. Я вернулся к посту медсестер, чтобы заполнить ее историю болезни. Он последовал за мной, несмотря на то, что женщине было неудобно из-за его поведения, и она стояла у выхода, явно желая уйти, но он уходить не собирался. Он начал говорить, используя посетителей приемника в качестве зрителей: «Будьте вы прокляты! Я знал, что нам никто здесь не поможет! Вам нравится смотреть, как она страдает! Вы, ублюдки, срать хотели на нас, лишь бы мы убрались!»[152]
Я все сильнее закипал, чувствуя, как тепло приливает к лицу и шее. Я хотел избить его или позволить ему избить меня. Он не мог знать, что я, также как и он, чувствовал себя жертвой, чувствовал, что теряю контроль над своей женщиной, чувствовал ту же ненависть к болезни, ту же неудовлетворенность жизнью. Я даже дошел до того, что достиг уровня его паранойи. Но я не мог ему об этом сказать, да он бы и не услышал. Ненависть скрутила нас, такая же ненависть, которая выпустила пули в Кеннеди и Кинга, сквозь зубы я проговорил:
— Я сказал все, что мог сказать. Закончим на этом.
Медсестры вызвали охраннников, которые столпились вокруг со своими фальшивыми значками Вест- Пойнта, пока женщина не утащила его на улицу. Я сел, продолжая дрожать, опустошенный. Я не мог даже писать из-за дрожи в руках. Я не мог двинуться.
— Ты белый, как полотно, — сказал Коэн. — Этот парень тебя серьезно завел.
— Я не представляю, как вынести еще двадцать три часа всего этого!
— Секрет — в отстраненности. Убери всю эмоциональную состовляющую того, что ты делаешь. Как надеть шлем и перейти в режим автопилота. Твои эмоции закрыты, тебя как бы и нет. Выживание!
— Да, я хочу, чтобы у меня был шлем.
— Ненастоящий шлем! Отстранение — внутренний шлем. Любая работа требует отстраненности. Знаешь, почему?
— Почему?
— Потому что все работы страшно скучные. Не считая этой!
Я напялил свой воображаемый шлем, перешел в режим автопилота и начал отчаянно отстраняться. Я разобрался с галлонами анализов мочи и погрузился в мир мужиков от шестнадцати до восьмидесяти шести, напуганных телевизионной передачей, чьей основной жалобой была «боль в груди». Передача достигла своей основной цели — сбить американцев с толку и полностью нарушить их представления об анатомии, так как боль в груди оказывалась болью в животе, спине, руках и ногах, паху, реальной болью в большом пальце ноги, оказавшейся подагрой, но только не болью в груди. Пробираясь через нормальные ЭКГ, я чувствовал глубокую ненависть к «образованию общества» на тему болезней. Какой-то телевизионный проповедник пытался нажиться на сердечных приступах; терны по всей стране получали по полной. Единственным инфарктом, увиденным мной в этот день, был мужик моего возраста. Мертвый по прибытию. Моего возраста! И вот он, я, провожу оставшиеся предъинфарктные годы, пытаясь убить в себе эмоции, чтобы выжить!
Сразу после полудня. Небольшое затишье. Немного легче дышать, но все так же в шлеме отстраненности, уже думая, что я сдюжу. Мы с Гатом и Элиаху были выброшены в этот странный временной поток, предвосхищающий реальную катастрофу. Вой сирен, носилки, которые нес Квик и несколько священников, на носилках — Гилхейни, белый, как полотно, вся правая сторона туловища залита кровью. Мы понеслись и в долю секунды были в травме.[153] Гилхейни был жив. В состоянии шока. Пока медсестра разрезала на нем одежду, а мы ставили центральные вены, одновременно пытаясь оценить все системы: сердце, легкие, мозг, Квик рассказал, что произошло:
— Ограбление в кафе-мороженом. Мы погнались за грабителем, а тот развернулся и выстрелил в Финтона из обреза!
— Офицер Квик, — сказал Гат, — вам лучше выйти из комнаты.
Я чувствовал сумасшедший прилив адреналина и пытался делать все одновременно. Сосредоточившись на Гилхейни, я тем не менее успел подумать, что в самый холодный воскресный день года какой-то ублюдок не просто ограбил кафе-мороженое, но и воспользовался для этого обрезом. Сколько налички могло быть в кафе-мороженом ледяным воскресным днем после Рождества? Глядя на кровавое месиво, в которое превратился правый бок полицейского, я желал, чтобы грабитель был здесь, и я мог бы избить его до смерти.
Гилхейни повезло. Возможно, его нога не будет больше двигаться, но он, скорее всего, выживет. Гат, потрясенный, как и мы все, пытаясь храбриться и шутить, сказал: «ОПЕРАЦИИ ПОМОГАЮТ ЛЮДЯМ и одна из них достанется тебе, рыжий». Я оставался с Гилхейни, для которого готовили операционную, проверяя и перепроверяя все и надеясь, что ничего плохого не произойдет. Квик вернулся, продолжая дрожать, а с ним появился священник и самый большой полицейский чин, которого я когда-либо видел, с четыремя звездочками, нашивками на воротничке, огромным золотым значком, седыми волосами и очками в тонкой оправе.
— Доброго утра, храбрый сержант Финтон Гилхейни!
— Это комиссар?
— И никто иной. Молодой доктор сказал, что с помощью хирургического вмешательства, посредством скальпеля ты выживешь.
Ага, значит эта манера разговора идет с самого верха! Мне стало интересно, сколько лет комиссар проработал в Божьем Доме.
— Доктор Баш, как я понимаю, сейчас нужды в последнем причастии нет? Не мог бы ты отпустить