– В нашем деле надо и помолчать, – проговорил Сурнин.
– Поставили трубу здесь, в Кунсткамере, для всеобщего обозрения и показывали ее каждому приезжему.
– Значит, для нашей славы?
– Значит, так!.. Стояла труба долго, и зеркало в ней от времени потемнело, а теперь труба опять понадобилась.
– В небо смотреть?
– Нет, иностранным господам показывать ее заново. Есть в Англии немец Гершель, служил он сперва придворным музыкантом, а потом стал строить трубы подзорные и через них смотреть в небо.
– Хороши его трубы?
– Хороши, и строил он их много, и построил такие трубы, подобные ломоносовской, о нашей трубе то ли зная, то ли не зная…
– Может, прохвастали?
– Может быть, и так. Сейчас что важно? О трубе в мире большая слава. Надо напомнить, что была она у нас раньше…
– После драки кулаками не машут, – сказал Сурнин.
– Это не твое дело! Вот только ломоносовскую трубу при показе попортили. Мы теперь трубу починим – не в небо смотреть, а гостям показывать: может быть, совесть у людей найдется…
– Мы работать согласны, – сказал Сурнин.
– Только вот какое дело еще, – сказал Сабакин. – У Академии денег нет. Мы тебе книжками заплатим, а ты их где хочешь продавай. Или сам читай. Ты ведь грамотный?
– Грамотный… Только вот мне бы на харчи, господин Сабакин, получить…
– Будешь харч получать у меня. Лишняя ложка в тех же щах не заметна. Работать начнешь сегодня.
В комнату вошел молодой человек во фраке из черно-желтой парчи, в башмаках со стальными воронеными пряжками английской, бирмингамской работы.
– На зебру похож, – сказал Сурнин тихо Сабакину.
– А ты зебру видал?
– Здесь, в Кунсткамере, видал.
– Это не зебра, – тихо сказал Сабакин, – а модная нынешняя материя. Зовется очаковская, в честь давнишних побед.
Человек в модном фраке подошел к Сабакину, повернулся перед ним на высоких красных каблуках и, смотря на свои стальные пряжки, сказал Сурнину:
– Почтеннейший, не слыхали ли вы об Алешке Сурнине и Яшке Леонтьеве?
– Это я и есть, барин. А Леонтьев неведомо где, – сказал Сурнин, робея.
– Что же ты дома не сидишь? Ты подумай только, чуйка: я из-за тебя по всему городу бегаю, да как бегаю! В одном камзоле. Ты понимаешь, что я могу простудиться?
– Понимаю, ваше сиятельство. Фрак на вас легкий.
– А ты понимаешь ли, чуйка, что я из-за тебя через Неву в ледоход два раза на ялике ездил? Ответь: страшно мне было или не страшно?
– Не могу знать!
– Так вот знай: не было мне страшно, потому что я понимаю, что чему быть, того не миновать. Знакомец мой, с которым мы, может быть, в одном корпусе учились, теперь полковник, Кутузов Михаил, так сколько ни сражается, а все не убит, и даже получил Георгия, – впрочем, я его по орденам старше.
– Что жив, то воля божья.
– Фортуна! И я не боялся, на фортуну надеясь, потому что ехал с именным предписанием его сиятельства Григория Александровича Потемкина, всех орденов кавалера, с предписанием, как со знаменем.
– Вы пройдите, ваше сиятельство, – сказал Сабакин, – поговорите о делах в канцелярии.
– Времени нет, – сказал человек в пестром фраке. – И я еще и не сиятельство, имей это в виду. Садился граф в ванну и вспомнил о туляках и спрашивает: «Когда их отправили? Что они пишут?» А мы сказали, конечно, что их уже отправили… Так, чтобы это было правдой, уезжай тотчас.
– Коли так, я Леонтьева разыщу.
– Отправить обоих немедленно! Ежели вы здесь будете, так я хоть и добрый человек, но тупым концом вас в землю вобью. Про вас граф спрашивал, приказал вас ободрить письмом, – так считай, что я ободрил. А ты за ним смотри, – обратился он к Сабакину.
– Я Тверской губернии механик, – сказал Сабакин, обидевшись.
– Тоже чин! – ответил человек в зебровом фраке. – Механикус. Ну, если чин, так отвечайте за него, как чиновник. А мне торопиться надо. Вон на Неве от льда промежуток есть. Я из-за вас тоже тонуть не намерен.
Человек во фраке ушел, стуча красными каблуками.
– Вот и не починим ломоносовской трубы, – сказал Сабакин. – Но что ж, уезжай, друг. Хоть завтра ты не поедешь и послезавтра не поедешь… Крик криком, а бумаги вам выписывать будут долго. В Англии и я сам был и еще, говорят, поеду. Зовут меня в тамошнее Королевское общество доклад читать. Заодно Воронцову часы починю. Тебе же ехать надо сейчас.
– В Кронштадте кораблей уже нет, в море лед.
– Приказано вас представить, как-нибудь проедете.
Глава десятая.
Прошло полгода.
Ранняя весна.
Большой город Санкт-Петербург блестит куполами и шпилями вдали, над бледно-голубым заливом.
В заливе льдины – проходит весенний ладожский лед.
К Котлину плывут, рассыпаясь, последние льдины.
Над Котлином летят утки, летят все время, весь день и всю светлую ночь.
Море за Котлином свободно от льда и лоснится, как новая жесть.
К вечеру меркнет жесть, и темнеет ее пологая, от дальней бури рожденная волнистость.
Над заливом к Петербургу по небу плывут и тают, как льдины, легкие облака.
В оловянном блеске моря с обнаженными черными мачтами стоят корабли – ранние корабли, пришедшие из Англии за русским железом. Без него уже проголодались английские мастерские.
Кораблей много. Кормы их расписаны красками, на носах кораблей иззолочена резьба.
В воде отражаются позолота кораблей, черные мачты и пеньковые ванты.
Корабли грузятся сперва досками, потом уральским железом. На железо опять кладутся доски и опять железо, а сверху грузятся лен и пенька.
От Петербурга через мели идут лайбы, соймы и галиоты – везут железо, пеньку и доски.
При Петре – а было то шестьдесят лет тому назад – приходили корабли в самый Питер, но замелела вода.
Приходили корабли с балластом, песком, потому что везли в Петербург, дворянам на потребу, товар дорогой и убористый, а увозили лен, доски, пеньку.
Сейчас везут в Англию железо. Вывезли в прошлом году близко к четырем миллионам пудов.
То ли река сама нанесла ил, то ли недосмотрели, что корабельщики бросали в воду балластный песок, – замелел Петербургский порт, и грузятся корабли в Кронштадте; от этого морока.
Плывут друг за другом галиоты и соймы короткий свой путь от Петербурга, стараясь не вступить в ветреную тень соседа.
Идти по мелководью трудно: узко лавировать.
Кронштадт уже семьдесят пять лет стоит на острове Котлине: с юга на отмели крепость. Улицы города по острову легли вдоль и поперек, прямые и широкие. Церквей православных в Кронштадте четыре и собор Андрея Первозванного. Есть немецкая и английская. Есть на весь мир знаменитый кронштадтский док. Тот