секунду притормозил, несколько растерявшись от столь необычной картины. А за спиной солдата на пороге сторожки, смущенная и взволнованная, стояла Настя. Она была все в той же своей фуражке и в тужурке с блестящими пуговицами, но весь вид ее казался таким юным и необыкновенным, что пассажиры покрутили головами, посмотрели друг на друга: «Ну и ну!» За этими словами они словно скрывали свою растерянность и, может быть, ревность. И тогда один выпалил:
— Да ведь это Колька из Холмца!
Все разом засуетились, закричали:
— Точно, он!
А кто-то высунулся и звонко, срывающимся голосом завопил:
— Привет, Коляня, шуруй!
Была в этом забубённая удаль, которой часто на Руси прикрывают нежное и чистое, что поднимается со дна души.
Я знал их историю.
Еще до армии встречались Настя и Николай на вечеринках. Провожал он ее, целовал у изгороди. О любви ни слова не говорил. А когда в армию призвали, гулял Николай два дня с ребятами.
А Настя его провожала и подарила ему кисет с махоркой, как всегда и полагалось на военных проводах, и махала ему, заплаканная, когда он уезжал.
Писем от него не приходило.
Месяца через три после отъезда Николая посватался к ней телеграфист с вокзальной почты. Он говорил:
— Вы увянете без мужской любви. А у меня есть и дом под городом, и у мамаши моей корова отелилась.
Настя расплакалась и в слезах выпроводила его из дома. Он вышел на улицу, стряхнул соломинку с пиджака, сказал рассудительно:
— Вы все-таки поимейте меня в виду.
Через год осенью приехали студенты на уборку. И один из них, Вася, после работы преданно приходил к ней на линию. Он носил очки, щурился близоруко, когда их снимал, из кармана куртки у него всегда торчал учебник математики.
— Знаете, — говорил он, — с такой интересной теоремой познакомился сегодня!
Можно было подумать, что он встретил человека удивительной судьбы, — Вася говорил о теоремах, как о живых людях.
Настя плохо знала математику, но Васина горячность ее увлекала, и она слушала о тангенсах и гипотенузах, как рассказ о неведомом, но красивом мире.
Перед отъездом Вася пришел молчаливый, долго стоял в дверях, потом сказал:
— Настя, давайте каждый день писать друг другу письма.
Настя ответила:
— Вы очень хороший, Вася, но я не могу вам писать.
Вася протер очки, полистал зачем-то учебник и медленно пошел от сторожки вдоль полотна.
А Николай просто песню запел, когда к ее дому стал подходить:
— «Живет моя отрада…»
И Настя плеснулась к окну и увидела его с деревянным чемоданом в руке. Споткнулась о порог, выбежала, замерла. Колька в канаву бросил чемодан, пилотку зачем-то прямо в небо швырнул, схватил на руки Настю и не в дом понес, а на луг, что возле дома, и целовал ее под солнцем, среди мокрой болотной травы. Она лежала, тихая, у него в руках, потом встрепенулась, прошептала:
— Поезд восьмичасовой… Надо желтый…
И Колька бросился в дом, взял желтый флажок и встал у железнодорожной насыпи, такой богатый, словно всех пропускал в счастье.
Я тоже смотрел из окна.
— Дождалась, — сказал я, — самого главного.
— Чего самого главного? — недоуменно спросил сосед.
— Не знаю… У каждого оно свое, это главное.
И подумал, что главное — это, наверное, дождаться чувства, которое бы озарило всю жизнь до ее конца. И потом еще подумал с грустью, что совсем не просто его дождаться, ибо жизнь человеческая скоротечна, а человек так не любит ждать!
Васька
Ваську так и звали в поселке — Васька-моторист. Ему было лишь девятнадцать, а он уже четвертый год ходил по Ладоге на рыболовецком судне, и старые рыбаки говорили:
— Добрый капитан выйдет.
Но по виду оставался Васька — мальчишка мальчишкой. Во-первых, длинный и тощий, никакой представительности; во-вторых, в веснушках лицо, а это уж совсем несолидно; и в-третьих, рыжие Васькины волосы торчали вихрами в разные стороны, словно их разметал ветер в шторм, и они так и застыли.
Да и вел себя на берегу Васька не как взрослый: таскал яблоки с дружками у деда Анисима и даже один раз поздно вечером ходил с огольцами на кладбище, там они выли, наводя страх на прохожих.
И вот этот самый Васька влюбился. В Зинку-буфетчицу. Она была лет на пять старше его, жила самостоятельно, одна, и зорко следила за ленинградской модой. А еще она обожала лузгать семечки, и осенью у нее на прилавке лежали желтые круги подсолнухов.
В буфете продавались бутерброды, запыленные от времени конфеты и пиво. Главное, конечно, пиво. И наливать его Зинка умела с шиком: она чуть наклоняла голову, кудри спадали на одну сторону, оттопыривала мизинчик, открывала кран. Потом она говорила:
— На здоровьице!
Разумеется, так она наливала не всем, а только начальству и тем, кто симпатичней.
Васька приходил в буфет и просто стоял у прилавка. Сначала Зинка не обращала на Ваську внимания, а однажды спросила:
— Тебе чего? — и удивилась, что он покраснел до корней волос.
Зинка воспринимала его любовь равнодушно, и только когда в буфете собиралось много народу, бросала Ваське:
— Отойди, мешаешь!
Вот почти все их разговоры и были.
Однажды приковыляло к берегу рыбацкое судно. Не местное. Дальнего колхоза. Поволокла его волна по камням, попортила. В поселке был судоремонтный завод, и решил капитан подправить судно, чтобы до дома добираться.
Команда — пятеро моряков, молодые ребята, — поселилась в доме для приезжих. Они ходили по поселку все вместе, чуть покачиваясь, и изображали на лицах грусть, — ведь они потерпели кораблекрушение. Заводилой у них был Семен. Плотный и чернявый, он выделялся тем, что у него на каждом пальце было вытатуировано по якорю.
В буфет они тоже пришли все пятеро.
— Зиночка, — сказал Семен, — пострадавшим на море по одной большой и одной маленькой.
Зина наливала пиво, оттопыривая мизинчик, а когда подавала Семену, то посмотрела ему в глаза и улыбнулась. Моряки не уходили. Они пили пиво еще и еще… Семен, освоясь, уговаривал Зину «не бросать его на произвол судьбы, как морская стихия». Зина раскраснелась. Семен ей нравился. Она говорила воркующе:
— Ну «на произвол»! Да такие, как вы, в каждом поселке девушек имеют!
— Моя жизнь — море! — уже бил себя в грудь Семен, — Может, я из-за него и несчастлив…
В этот момент дверь раскрылась, и вошел Вася. Он до боли сжимал кулак, в кулаке — два билета в