Но такие вольности он позволял себе редко. И вот наступил день, когда начальник отдела сказал торжественно:
— Вы честно потрудились на своем веку, Павел Евдокимович, пора и на заслуженный отдых, — и протянул ему подарок сослуживцев — будильник. — Чтоб всегда вы были на часах, — сострил начальник.
Так Евдокимыч стал пенсионером. Сначала он несколько растерялся, но, подумав, решил: «Ну, ничего, теперь-то я и начну жить человеком». Он и сам себе ясно не представлял, как жить человеком, но ему мечталось, что это значит быть на виду и обязательно выражать свои мысли обстоятельно и серьезно.
У него были скоплены небольшие деньги, и жена его всплеснула руками и чуть не заголосила, когда он твердо сказал, это ему необходима моторная лодка и без нее он дальнейшей жизни не представляет. А потом он поехал на рынок и приторговал поношенный бушлат и фуражку с «капустой».
Однажды Евдокимыч встал на рассвете, сунул в мешок соли, хлеба, консервов, разбудил жену: «Жди, мать, с рыбой», — и пошел на Неву, где у причала стояла его моторка, голубая, с красным нарисованным якорем на корме.
Это было удивительное утро. Он плыл Невой у берега, и ему казалось, что люди на набережной все до одного смотрят на него и думают: «Не иначе, как старый морской волк, вот ведь и пожилой уже, а все в море тянет». И ему от этих мыслей становилось томительно сладко, он ухарски сдвигал набекрень фуражку и приосанивался.
Город кончился. Пошли вдоль берега поля, рощицы, деревеньки. К полудню Евдокимыч пристал к небольшому поселку и отправился в чайную обедать. В чайной было йушно и многолюдно. Он встал в очередь, но в этот миг раздалось:
— Батя! Капраз! Не побрезгуй нашим моряцким столом — чего тебе в очереди стоять!
В углу столовой, тесно облепив стол, сидели ладожские рыбаки, на клеенке стояли бутылки вина, закуски. У Евдокимыча радостно кольнуло в груди: «Они назвали меня капразом — капитаном первого ранга! Да я, наверно, и впрямь так выгляжу!»
Он подошел к столу, ребята сдвинулись, налили Евдокимычу вина.
— Отплавал я свое по большим морям! — сказал Евдокимыч и звонко добавил: — За море!
И все закричали:
— За море! — и чокались с Евдокимычем, и лезли целоваться.
Через час Евдокимыч тронулся дальше. Он плыл к Новой Ладоге. Никогда еще не было ему так хорошо, и, почти счастливый, он пел, сжимая руками руль:
— «Я, моряк, бывал повсюду…»
В Ладоге он решил остановиться в доме для приезжих. Оказалось, что паспорт оставил дома, но он протянул старушке дежурной удостоверение ДОСААФ и сказал внушительно:
— Запишите, капитан первого ранга… в отставке… — И от этой немудреной лжи ему снова стало томительно сладко.
В общем номере он жить не стал, не пожалел полтинника и занял койку в двухместном номере, но поскольку приезжих было мало, жил в комнате один.
Проснулся он оттого, что услышал голос за стенкой:
— Отнеси чай капитану, пока горячий. — И сразу в дверь постучали. И Евдокимычу сделалось необыкновенно приятно, потому что «капитаном» назвали его.
Целый день он гулял по городу, разговаривал с местными жителями, спрашивал, где лучше рыба клюет, куда ему отправиться на рыбалку, и уже к середине дня как-то сам собой возник в городе слух, что приехал на рыбалку знаменитый капитан, гроза фашистов в Отечественную войну, и мальчишки издали почтительно смотрели на Евдокимыча.
Ехать он надумал на остров Княжно, где рыбачил от колхоза известный всей Ладоге Николай. Новые знакомые — ладожане провожали Евдокимыча, и он, прощаясь, взял под козырек и сказал скупо, по- мужски:
— До встречи.
Николаю по рации передали, что Евдокимыч едет, и когда услышал Николай шум мотора, вышел на берег и встретил Евдокимыча у самой воды.
— Поярков, — четко представился Евдокимыч, и его немножко покоробило, что Николай ответил просто:
— Здорово.
Но это в конце концов было сказано сердечно, и Евдокимыч успокоился.
Потом они сидели в доме, пили за знакомство, Евдокимыч хмелел и становился все разговорчивей.
— А однажды, — говорил он, — вел я китобойное судно. И вдруг льды — справа, слева… Затерло, одно слово… Выключили машины — в дрейфе, значит. Стоим. Думаю, что предпринять. А тут, поверишь, медведи откуда-то взялись, белые, значит, и прямо к кораблю идут. Ну что делать? Оружия нет. А медведь зимой злой. Беда. Командую: «Гарпунеры! К пушкам!» И сам тоже за пушку встаю. Как дали гарпунами по медведям, три на льду остались, остальные — деру!
Он говорил, захлебываясь, увлекаясь, почти сам веря в свою фантазию, и одно смущало его, что Николай не охает, не перебивает, а только глядит и улыбается. И эта улыбка словно подстегивала Евдокимыча, и он снова говорил, говорил… Погасла трубка. Он выбил золу, набил.
— Трубку курите? — спросил Николай.
— Трубку… В Бостоне подарили… Докеры…
— Докеры? Почему докеры?
Евдокимыч и сам не знал, зачем он помянул докеров, и, закашляв, объяснил не очень ясно:
— Это, значит, бастовали они. Ну, а нас, как советских людей, уважили, разгрузили. И трубку подарили. За мир, значит, одним словом.
— А что в Бостон возили?
Евдокимыч снова сбился с плавного разговора, но потом сказал:
— А помидоры, значит… Поскольку мы с Америкой промтоварами не торгуем.
Они сидели допоздна, и Евдокимычу только одно не нравилось, что Николай все время улыбается, хотя, если подумать, улыбка ведь у него хорошая, без обиды.
На следующий день Евдокимыч решил заняться делом — рыбачить. Николай отвез его в тресту на высокий камень, откуда лучше всего в последние дни окуни клевали.
Евдокимычу не везло. Поплавок дергался, рыба либо срывалась, либо вообще, съев червяка, уходила. К вечеру привез Евдокимыч лишь пять небольших плотвичек. Он расстроился: пора домой возвращаться, а без рыбы хозяйке хоть и не показывайся.
Наутро заверещал мотор вдали, и вскоре причалила к берегу моторка. Приехала жена Николая. Николай старался виду не показывать, но был рад ее приезду, суетился и неуклюже помогал жене. Жена была молодая, высокая, черты лица крупные, но мягкие, и потому она казалась добродушной и милой. Звали ее Верой. Она вымыла в доме полы, настелила пахучие луговые травы, протерла стекла, и вдруг стало в доме как-то просторнее, светлее и торжественней.
Николай уезжал ставить мережи, а она гуляла по острову и пела негромко, и ее голос на пустынном маленьком острове среди ольшаника и серебристой болотной осоки звучал для Евдокимыча как-то непонятно, таинственно и щемяще. Она была единственная женщина на острове, и это как-то поднимало ее в глазах Евдокимыча, он старался незаметно следить за Верой, и чем больше приглядывался, тем сильнее она его удивляла. «Волосы светлые, глаза карие, брови черные, — чудно, а красиво!» — думал он, и какая-то незнакомая грусть наполнила его сердце. Вера кипятила чай, чинила сети и все время поглядывала на часы.
Евдокимыч чувствовал, как она любит Николая. И ему становилось еще грустнее, потому что он пытался вспомнить тех, которые светло и верно любили его, и никого не мог припомнить. Когда ему было двадцать, он, красный конник, стоял с частью под Дубно. И почти каждый вечер встречался с крестьянской девушкой, полячкой Зосей. Она целовала его и спрашивала: «А ты приедешь ко мне, когда война кончится?» И он говорил: «Приеду, коханая», — а потом забыл ее и никогда уж больше в жизни не