— Ну, разве я так измываюсь?
— Потоньше, конечно!
Соколова как-то необычно улыбается… Она смутилась!
— Так это же хорошо, Анна Григорьевна! На всю жизнь запоминается! Это хорошо!
— Не знаю. Надо последить. Только уж «чокнутый»…
— Нет! Вы более изящно. Но… и более обидно!
Анна Григорьевна смеется:
— Так иногда ведь не сдвинешь, если…
— Я и говорю: хорошо! Анку не ругайте за «чокнутого». Привыкаешь ведь. Все же в школе…
— Не аргумент. Нужно уметь поступать не «как все».
— Но основа-то «метода» ваша: всё — сами!
— Так и должно быть.
— А я ничуть уже вас не боюсь!
— Ах, как ужасно! Ну, давайте о Ларисе. Вы не замечали разве, как горе, сильная боль захватывают, вытесняют все другие чувства, мысли, иногда совсем поглощают человека?
— Ох, да.
— Забота о близких, работа, обязанности, ответственность помогают нам. Так или иначе, возвращают к жизни, выводят из этого грозного эгоцентрического состояния.
— Эгоцентрического?
— Если вы сосредоточены на себе?..
Алена вспомнила недели в Забельске.
— Но ведь боль не проходит все равно.
Соколова пристально посмотрела на нее.
— Рядом с глубокой болью может жить счастье.
— А если чувствуешь себя ненужной, как Бесприданница?
— Бывает. И приходится напоминать себе, что стать нужным и близким людям всегда в нашей воле.
— А если не хватает?..
— Силы появятся. Отдавать все, что есть, без оглядки! В работе, в повседневном общении, в любви, в дружбе — и появятся силы.
— Вы читаете мысли?
— Не всегда. Если Саша успокоится, поедете к ним через год?
— Анна Григорьевна!.. Не знаю… — «Если Глеб вернется сюда, в свой институт… а может быть, останется на Тихом… Только с ним. Но если разлюбил…» — Ничего я не знаю, Анна Григорьевна. Ничего!..
— Вы — актриса, талантливая актриса — много радости можете принести. Желаю вам яркой, чистой и трудной жизни. Вы ведь не мечтаете о гладкой дорожке?
«Яркой и чистой», — написал Глеб. А почему трудной?»
— Но я хочу счастья…
— Я и желаю вам счастья. Глубокого, полного. Большое счастье не может быть легким.
Алена вздохнула, зажмурилась:
— А оно… будет?
— Будет. Кстати, мой «первый класс» возвращается с картошки — приходите на занятия. Наверно, до самой смерти перед первым уроком буду волноваться, ночь не спать.
— Вы, Анна Григорьевна?
— А что? В воспитании вообще нет ничего нейтрального, а первый урок!
— Неужели же?..
— Конечно. Детей ли воспитываешь, взрослых ли ведешь к профессии — каждое слово, каждый поступок как-то действует. Или на пользу, или во вред. Безразличного не бывает. Ведь если не действует, то это уже вред — понимаете? Первый урок — еще нет коллектива, еще смутно знаешь своих новых «детей». А захватить надо всех — каждому приоткрыть его завтрашнюю радость, в каждом разбудить готовность к труду. С этого же начинается отношение к искусству, к человеку. И малейшее свое движение надо соразмерить, как хирургу в сложной операции. Я люблю первый урок.
Чуть приоткрылась дверь, осторожно всунулась голова Анки.
— Не прячься, как чокнутая, входи! — Соколова засмеялась.
Анка вспыхнула, опустив глаза, стала у двери:
— Чай готов.
— Спасибо, дружок. Павлуша кончил уроки? Спасибо. Идем.
Вопрос исчерпан. Сверкнули синие глаза, длинные косы мотнулись — Анки уже нет.
Как хочется быть похожей на Агешу!
— Если б моя невестка была похожа на вас, я не беспокоилась бы о Павлуше.
— Анна Григорьевна! Вы не знаете… Я… Вы просто не знаете!
— А вдруг да знаю?
— А дождь-то прошел. Олег пишет — у них солнечно. Я телеграмму им послала. Какой огромный день?.. Минуту еще, Константин Палыч! Взглянуть напоследок. Наши окна — наша аудитория. Зал почти во весь этаж! На балконе солнце, какое в весеннюю сессию… Ох, как вспомнишь! На самом первом уроке — вас не было еще — Анна Григорьевна спросила: как выглядит институт? Что плели! Сколько ступенек не знали, дураки. А сейчас… Хватит, не могу, пойдемте! — Алена закрыла глаза, взяла Рудного за локоть и потащила по знакомой-знакомой дороге. — Огромный какой день!
— День войдет в историю. Наука сейчас в периоде гигантского скачка. Интересного впереди уймища!
Алена вздохнула громко.
— Почему нельзя сказать так об искусстве?
— Слушайте, я оптимист. Жду Ренессанса. Не завтра, но скоро. Слушайте, человек — жизнь человеческого духа — самое сложное и недоступное. И меняется окаянный этот дух каждый день. В печенках-селезенках еще конца не видно открытиям, а чувства, мысли? На кусочки не разрежешь, меченые атомы не запустишь, в микроскоп не рассмотришь. А наша злополучная надстройка в период культа оторвалась, отстала от человека. Психология же считалась не наукой. Забыли, черт подери, что все существует на грешной земле только для человека, во имя человека. А без человека вправду можно провозгласить искусство для искусства, науку для науки и тэ дэ и тэ пэ. Бред! И еще, знаете, в любом деле разоблачить нечестность и бездарность легче, чем в нашем. Ни химический анализ, ни арифметика, ни кибернетика не берет.
— Так что же нам?
— По крайней мере десятилетка воспитания. Неотступного. Терпеливого. Сколько наломано дров! Зубрят Станиславского, мать честная! Цитируют на каждом шагу. Самое прекрасное и верное — в руках бесталанных начетчиков, спекулянтов, всяких Недовых становится тупым и безобразным. «Кадры решают все», — вы помните эту формулировку? «Кадры», а не люди — чуете?
— Кадры. — Алена усмехнулась. — В Москве на улице к нам с Глашей пристали пьяноватые парни. Потом один с убийственным презрением крикнул: «Не те кадры!»
Сырой воздух с привкусом бензина и гари увезти бы с собой на Сахалин. И серое небо с чуть видными звездами, тусклый блеск воды у моста, сады…
— Как вам новый наш курс?
— Ой, смешные! Так на нас похожи. Только нас было всего шестнадцать, а их двадцать четыре. Та девонька — первая делала этюд — точь-в-точь Женька наш. А этот скептик вроде Джека… А кругломордик с косой — судорожно гордая дура, как я…
— Дарование не то. Ваш курс вообще «созвездие талантов», — говорили завистники. А поначалу курсы кажутся похожими.
— Если б снова начать! Разве так бы училась?