— Ты, однако, премудро выступила… Не от философского ума, конечно… Все некогда тебе сказать: меня Рудный сосватал этому сахалинскому Безухову на диплом, ставить «Оптимистическую».
— Гришка! Хоть одна родная душа…
— Надо поговорить о Комиссаре. Чтоб ты уже летом думала…
— Непременно. Работать. Все лето буду…
В толкучке раздевалки на минуту рядом Олег:
— Умница, Алеха!
«Сказал или нет?» — как в чеховской «Шуточке».
Майка, проходя, улыбнулась дружески, Джек сжал Аленино плечо:
— Темперамент непревзойденный! И даже логика прорезалась, леди! — скорчил рожу и ушел за своей Майкой.
С Валерием и Гришей выходит Алена в вестибюль из гардеробной. В глубине, на опустевшей белой лестнице, Анна Григорьевна, Рудный, Душечкина, Еремин — новый секретарь — слушают Сашку. Он возвышается в центре. Увидел Алену, отвел взгляд и, она знает, думает о ней. Еще не так тепло, чтобы ходить в плаще, но у нее нет демисезонного. Сашка хотел купить в Москве, потом здесь, она тянула — ну и не купили. Сейчас у нее с деньгами туго, пришлось зимнее сменить на плащ. А Сашка клянет себя, мучается, что она без демисезонного… «Эх, только бы и горя! Странно устроен человек — в Сашке столько благородства, а мог обижать грубо и так оскорбить… Если б он знал, что мне еще хуже… как бы он? Как ему мое „логичное“ выступление? А, все равно!»
— Получился «последний решительный». Вообще — бенефис «соколовцев», — говорит Гриша.
— Теперь вижу тебя в «Оптимистической». Впечатляешь, так сказать, на трибуне. — Валерий берет под руку Алену. — «Или весенняя то нега?.. Или то женская любовь?» В тебя, что ли, влюбиться, Пассионария?
— Стелла уже по секрету выболтала ребятам, что Недову на партсобрании всыпали.
Алена ежится, холодно все-таки в плащике.
— Оба подлецы. Еще педагоги! Жуть! Неужели Недов останется?
— В институте вряд ли, — отвечает Гриша. — А вообще… заслуженный же! Уж если схлопотал себе званьице — выплывет где-нибудь на мутной волне. Вдруг еще встретим в Южно-Сахалинске — здрасте!
Гриша и Валерий хохочут.
— Пошли по набережной. Поэта я открыл, Гришка! Уснуть вчера не мог. «Много слов на земле…»
Алена уже знала об «открытии» Валерия, и оно даже помогло ей на собрании. Особенного ничего не сказала, только не спотыкалась, как раньше, и в общем ансамбле «соколовцев» сошло… Сашка молодец — здорово управлял этим взрывчатым собранием, хорошо начал: «Самый поступок Лютикова — беспримерное нарушение театральной дисциплины и этики — в обсуждении не нуждается. Понять, как могло произойти такое, поговорить о нашей профессии, о специфике работы актера, о том, что такое „свобода художника“». Голос, как колокол, охватывал зал, на отчаянно худом лице горели цыганские глаза. «Савонарола», — вспомнился Алене второй курс, самоотчет, Лилька…
Хорошо выступила Глафира, даже Зишка с ее наивным толкованием «осознанной необходимости»:
— Пока мама заставляла — отлынивала, как могла, от домашних дел. А мама заболела, хочешь не хочешь — нужно. Без понуканья все делала. И даже с удовольствием.
Анну Григорьевну уже кусать не посмеют — «дети» не подвели. Правда, Недов и сам разоблачился: «Недооценил… не дал сокрушительного отпора… Проглядел… Нигилизм, упадничество… анархические тенденции…» Куда делось его изящество — съехал галстук, «полторы кудри» торчали над лысиной. «Учту… Готов учиться… Приму все меры…»
А какие уж тут меры! Студенты вдруг — неприятно даже! — набросились на своего Иудушку: «Примитив, убожество! Одни декларации! Не работа, а болтовня. Уже ни слову не верим! Хотим быть актерами, специалистами… Преподаватели хвалят, а после экзаменов над нами смеются все. На просмотре в Филармонии — провал… Почему у других иначе?»
Лютиков, противно красивый, выхоленный, наглостью прикрывая испуг, рассуждал о свободе «выбирать» роль, «формировать в себе художника», работать «не по заказу».
Сначала в зале смеялись:
— Зрители придут, а мы не хотим играть «по заказу»?
— Всем давай, значит, лучшие роли?
Второкурсница театроведка, будто и умная и образованная, говорила: «У каждого свое неповторимое восприятие мира. Чтобы искусство потрясало, художник должен быть свободен в чувствах и в их выражении».
Девушку слушали внимательно, хлопали.
Ее поддержали недовцы: «В Советской стране художник… У Маркса же сказано: „…должен иметь возможность беспрепятственно…“ Тут какое-то противоречие…»
Из зала кто-то крикнул:
— У Маркса о Рафаэле, а не про всяких Лютиковых!
И опять грубо кричали друг на друга недовцы, как пауки в банке — мерзко! Несколько театроведов с первого курса спорили с ними.
Потом Славка Роговин рассказывал, как принес «Драпо руж», а Недов раскричался, назвал его «подголоском Запада», «внутренним эмигрантом». Почему? Ведь «Драпо руж» издает Бельгийская компартия!
Под хохот зала Майка вспоминала внутренние монологи героев Островского, похожие на бездарные компиляции из статей.
— Очень уж скучно. — Говорила Майка жалобно, часто моргала, наклоняла кудлатую головку то вправо, то влево: — Мы были обласканы, захвалены. Поступали в институт — волновались, переживали. Потом стали все гении, успокоились. Стало скучно. Пошло, безусловно, увлечение своей личностью… зазнайство… всякие странные идеи… ябедничество, склока, ханжество… И очень на нас много кричали… Теперь видим: не гении и ничего не умеем…
Выступил Олег:
— До меня уже сказали (Глаша сказала!) — стремление воспитывать в стерильной обстановке создает повышенную восприимчивость к инфекции. Проще говоря: что запретно, приобретает особый вкус. А зачем запрещать? Мы должны как можно больше знать, во всем разбираться. Надо знать, чтоб не «открывать» давно открытые америки. С другой стороны, тот, кто довольствуется открытиями отцов, дедов, прадедов, ничего нового не принесет в жизнь — в науку, в искусство, в производство. Кстати, не люблю цитат, но не обойтись без Льва Николаевича Толстого: «Художник… если он все нашел и все знает и учит… он не действует». Мы должны искать. И должны спорить. Не по темным углам под лестницей, а громко, в открытую. — Олег вскинул голову, взлетели пушистые льняные волосы. — Тогда не будет несчастных задуренных голов. Не будут без смысла забалтываться высокие слова. Не будет безответственных «гениев», которые ни товарищей, ни зрителя не умеют уважать. И умных криков: «Талант выше толпы!» — тоже не будет. Поднимись высоко — все и без крика увидят.
Олег спокойно пережидал и смех, и аплодисменты, и злые возгласы. «Умный, взрослый дядя, а на первом курсе был на девчонку похож», — подумалось Алене.
— Самые высокие слова не прикроют пустоту. Серьезный разговор, об искусстве ли он, или о жизни, не заменишь окриком, эффектными фразами, — звонко, легко и мужественно звучал голос Олега. — Люди пришли, чтоб стать актерами. Они хотят крепких основ мастерства, глубокой работы, хотят понимать свое место в жизни, каждый день чувствовать движение к цели… — Остроумно и точно он разбирал беды и вывихи недовского курса.
Алену обожгла жалость — бесятся, бросаются неведомо куда эти «недовывихнутые», недоученные, сбитые с толку. Ведь правда, ни цели, ни профессии не ощущают — страшно!
— Конечно, художник должен быть свободен в чувствах, в их выражении. Но он еще должен думать. Думать: для чего, для кого, против чего, за что? Мы должны спорить, — снова повторил Олег. — Если я отстаиваю свое мнение, борюсь, ищу новые обоснования, думаю напряженно — уже хорошо. Мое убеждение либо углубляется, крепнет, либо разбивается аргументами товарищей. Чтобы искусство