— Вчера было отличное. Моисея сыграл здорово. Ну — начали!
Что-то неладно. Что-то не то… Эту сцену помогал работать Сашка. Нет, не то делает Ипполит, не то. Неверно. Мельчит. Храбрится перед Феоной, а нужно, чтоб…
— Петя, подождите. Если попробовать иначе: не хорохориться, а проверять свою силу — понимаете?
— Не совсем… — Петя неопределенно поводит головой, и в тоне сомнение. — Прошлый раз Александр Никитич…
«О-о, Александр Никитич непререкаем!» Алена чувствует, что краснеет. Заставила себя улыбнуться.
— Сегодня он, может быть, остался бы недоволен и переделал бы. Пробуйте. Поняли разницу? Не для Феоны: «Вот я какой!» — а для себя: «Могу? Да, могу. Другого выхода нет. Должен. Могу. Не сдамся». Понимаете? Давайте сначала.
Петя в середине сцены останавливается:
— Что-то так труднее…
— Разве легкое всегда лучше? Пробуйте. Будет плохо — старое от нас не уйдет. Пробуйте!
Подморозило. Воздух чистый, негородской. Отчего весело? Хорошая репетиция? Да. Нет, ведь завтра можно позвонить…
— Я пойду пешком до моста.
— Разрешите с вами? — Кирилка, староста кружка, по-военному козырнул Алене.
— А хорошо пройтись по вечерку, — присоединяется и Наталья Викентьевна.
— Айда и мы!
Пошли гурьбой по набережной. В полыньях дрожат огни. Цепочки фонарей сходятся вдали. Повезло с кружком. Народ подобрался — золото! Вот староста: в актерской работе не силен, понимает это, а любовь к делу удивительная — организатор, ассистент, помреж, декоратор, бутафор, осветитель — все он, Кирилка. Наталья Викентьевна: бригадир сборщиков, мать четверых детей, а такая молодая. Успевает много читать, и в кружке, и ребятишки славные, приветливые, чистенькие, и сама всегда изящна. Когда шел разговор о распределении ролей в «Не все коту масленица», все девушки, не учитывая своих данных, захотели играть Агнию. Наталья Викентьевна, молодая, красивая, худенькая, с хорошим голосом, сказала:
— А мне, если подойду, позвольте попробовать мамашу. Я ее, мне кажется, понимаю. — И, боясь отказа, объяснила: — У меня ведь своих четверо. Мне нравится мать. Я попробую?
Играет Круглову свободно, искренне, глубоко. Ко всем доброжелательна… Вот ей бы Дуню!.. Ох, что- то будет? Ведь завтра опять играть. А если посоветоваться с Глебом?
Ранней весной по этой же набережной шли всем курсом после спектакля. Алена слушала Сашкин голос, слова, удивлялась, восхищалась, боялась его. Почему боялась? Чем восхищалась? Богов нет, и он — как все. Вот переставила сцену, сделанную Сашкой, — и лучше. Всем понравилось. У Пети глаза разгорелись, сказал: «А и верно — интереснее». Такой же Сашка, как все.
— …Как это нет? А Каталов? Ахов в условиях социализма, — философствует Петя-Петух. — А что? Одно стремление: себя выше всех поставить. А за душой нуль. А что? Отними у Ахова деньги, Каталова сними с должности — и что они могут собой представить? Пузыри.
— Каталова снимут-таки.
— Когда-нибудь снимут, а сколько еще таких? Буняев наш — тот же Ахов. А что? В цехком идешь, как на чужую пасеку: изжалят всего и меду капли не дадут. А ведь сами ручки поднимали: «Он активный, он самокритичный». И второй год на того же червяка клюнули. Хитрило-ветрило со слезой признал ошибки, гору добра наобещал, и опять — «самокритичный, активный», — ручки вверх.
— Больше не выберем. У Ахова никто не мог отнять его силу — деньги, а Буняева, Каталова… — ведет что-то свое Тася.
— Ты, кажется, мне объяснила, что советская власть лучше царской? Ой, спасибо!
— Да ну!.. Всегда просмеиваешь, — бурчит Тася.
Алена берет ее за локоть.
— Не в том дело, что можно снять или не выбрать. Надо ведь, чтобы человек не мог, не хотел — понимаете! — не хотел давить, подчинять другого. Не хотел — ни в работе, ни в дружбе, ни в любви… — «Завтра в первую же переменку позвонить… Год почти не видала, ровно ничего не знала — и вдруг… Почему позвонила? Чудо. Он сам чудо!» Алена чуть не рассмеялась.
— Воспитывать-то как же без подчинения?
Тася упорна, не уступает. Как ей объяснить?
— Одно дело, влиять убеждением, примером, а другое — давить, угнетать. — Жесткий, будто раздраженный голос.
Это Владлен Жилин — сменный инженер цеха, лучший из трех исполнителей Ахова. До сих пор, кроме текста роли, Алена едва ли слышала от него две-три незначительные фразы. Взгляд острый, холодный, недоверчивый; иногда хотелось спросить его: «О чем вы думаете?» И что-то мешало. Алена приготовиласъ его слушать, но заговорила Наталья Викентьевна:
— Прикрикнуть, припугнуть — скорее да попроще, чем уговаривать. Грубость у нас из моды не выходит. А что толку-то? Что получается? Душу на обидах изнашиваем.
— Почему наука не придумает машинку: как сгрубил, так тебе сразу язык пришпарит, — вставляет Кирилка. — Отвыкли бы.
— Наука мировые проблемы решает, а это — мелочь.
Почему Владлен смеется так зло?
— По-вашему, хорошо, чтоб людей воспитывали машины?
— Было бы спокойнее, точнее…
— Штамповать людей, как детали станка?
— Разве можно всех под одно? Каждое дерево по-своему растет, каждая душа своим цветом расцветает. У меня вот четверо — ни один на другого не похож. Разве можно — всех под одно? Только уродовать.
— Штампованная вежливость была бы лучше многокрасочного хамства.
— Опять на своего конька, Владик!
— Урод, Наталья Викентьевна.
— Не такой урод, как себя показываешь.
— Молчу — вам виднее.
— А ты не молчи, говори, да душевнее — не злись.
Пожалуй, он злой, а не холодный.
— Отца у меня арестовали в тридцать седьмом. Мы с матерью сразу оказались в пустыне. Тетка, родная сестра отца, назначала нам свидания на улице. В школе я стал как прокаженный. Институт кончил уже в пятьдесят втором. И после войны, после двух ранений, с орденами, медалями, все равно мне отца вспоминали. Не скоро забудешь, Наталья Викентьевна.
Колонна грузовиков, грохоча, нагнала их, и разговор оборвался. У моста прощались.
— Вы и дальше пешком? — спросил Алену Жилин.
Выскочил из футляра, разговорился и остановиться не может. Жалко его.
— Да. Нам по пути?
На мосту гремели трамваи, машины — говорить было нельзя. Пожалуй, лучше бы идти одной, да все равно уж. Странный Жилин: работает с охотой — цех второй год держит переходящее Красное знамя, начитан, театр знает и живопись, внешность вполне… Нос длинноват, как у Гоголя, и сам щуплый, но в общем ничего. Одевается модно, без дешевки, а какой-то неухоженный, неприткнутый, какой-то переломанный. Жалко его. Ему лет тридцать пять… Ну и что? Глебу тридцать пять — так что? Завтра скажет: «Вас слушают…» Алена засмеялась.
— Удачная сегодня репетиция. И вы хорошо… особенно с Ипполитом. — «А я-то вчера Дуню загрохала». — Конечно, главное, как в жизни, так и на сцене, — ощущение свободы.
— Какая свобода? Если вокруг столько подлости, ханжества, все уродливо, грубо, жестоко.
Что он взорвался? И такое застарелое раздражение. Жалко его.