— Да нет, ну что ты! — засмущался, стал потирать руки Сергей и назвал меня по имени-отчеству. На это он иногда срывался с давних пор по непонятной совершенно для меня причине. Он на четыре года старше, об уровне наших заслуг тем более говорить не приходится, поэтому нередкое это самоуничижение не то чтобы раздражало меня, а приводило в насмешливое состояние. Я предложил ему:
— Ты называй меня лучше по фамилии… Товарищ такой-то… Угу. Все же мы с тобой редко видимся, по фамилии будет лучше, Сергей.
— И-и-и-и! Ты обиделся, скажи?.. Ну ты скажи, обиделся? Да я совсем не хотел тебя обидеть. Просто так, уверяю, сорвалось случайно… А, право… Словом, пардон, прошу прощения, больше не буду!
Он еще долго бы так то ли дурачился, то ли заискивал, но я, чтобы все это разом прекратить, налил по второй:
— Ладно, бог с тобой. Давай…
— С превеликим удовольствием. А за что?
— За здоровье летчика номер один хотя бы! — поднял я рюмку.
Сергей хотел было уже опрокинуть свою, да так и застыл.
— Тост не подходит, что ли?
— Да нет… Подходит, подходит… За Михаила Михайловича!
— Нет, за тебя. Мих-Мих передал тебе этот титул, разве ты не помнишь?
— Тьфу-ты ну-ты! Да ведь это он так, для красноречия. Какой я 'номер один'?
— Брось выпендриваться: ты прекрасно все помнишь, что сказал Громов на твоем юбилее, — отрезал я.
Сергей как-то по-детски заерзал на стуле.
А мне вспомнился тот вечер, когда его чествовали.
В зале было летчиков человек сто пятьдесят. Героев — не меньше ста. И Громов, выступая, сказал, что он в авиации с шестнадцатого года, что за свою жизнь знал многих замечательных лeтчикoв, даже таких, как Чкалов, но… за это время не встречал летчика-испытателя более способного, более смелого, более хладнокровного, наконец, более результативного в важнейших летных испытаниях, чем Анохин. И провозгласил тост за летчика-испытателя номер один! И весь цвет летной братии, а в зале было немало таких, которые и сами могли бы претендовать на первенство, закричали на редкость единодушно:
— За Анохина, за испытателя номер один!!!
Я напомнил об этом Сергею, он с усмешкой отмахнулся: мол, Громов тогда выпил, был в прекрасном настроении и вообще пошутил.
Я давно замечал, что слово «пошутил» было излюбленным у Сергея. Он и сам иногда мог сказать какую-нибудь острую штуковину и тут же извиниться — мол, пошутил.
— А мы с ним, с Михаилом Михайловичем, теперь часто встречаемся, — вдруг улыбнулся Сергей. — Я вывожу собаку погулять, и он тоже. Таковы дела. Знаешь…
— Нет, уволь, достаточно, — приложил я руку к сердцу.
— Послушай, что я тебе скажу.
— Что-нибудь важное?
— Оч — чень!
— Ну? — улыбнулся я недоверчиво.
— У меня есть такое 'за что'… Нет, клянусь тебе!
— А, какая-нибудь чепуха… Вроде 'за дам'.
— И не угадал, — приободрился он, уловив в моем тоне слабость. Стал подманивать глазами официантку. Та приблизилась.
— Я очень извиняюсь, — обратился он к ней затаенным шепотом, — понимаете ли, мы с другом давно не виделись, целую вечность. У меня к вам огромнейшая просьба… если можно, конечно… Я буду очень вам благодарен.
— Вам повторить? — спросила она удивленно и сухо.
— Если не затруднит вас.
— Я на работе, — буркнула она и исчезла с пустым крошечным графинчиком.
— Ты не находишь, как-то зябко? — Сергей стал потирать руки. Когда на столе снова появился шарообразный сосуд, он налил по рюмке. — Дорогой друг! — сказал он торжественно. — Предлагаю выпить за сорокалетие нашей дружбы.
— И вправду важное 'за что'. Давай.
Познакомились мы с Сергеем в 1930 году в Московской планерной школе, что была тогда на углу Садовой и Орликова переулка.
— Славное было время, — с тихой улыбкой проговорил Сергей.
— Еще бы! — подхватил я. — Помню, как ты оправдывался, когда мы будили тебя на лекции, что встаешь в три утра, что бегаешь через всю Москву к Бахметьевскому парку, чтобы не опоздать к выезду на первый рейс на своем «лейланде». Ты, кажется, тогда еще кондуктором работал у шофера Коха?
— Кох и увлек меня своими рассказами о планеризме.
Я рассмеялся:
— Еще нам нравилось, как ты рассказывал про смазчиков, как они подают автобус на яму задом.
— А, даже такую чепуху ты вспомнил, — улыбнулся с грустью Сергей. — Садится за руль чумазый, а другие кричат: 'Давай… Давай… Давай!..' — И вдруг истошно: 'С т о й!!! Трам-та-ра-рам!!!' — бух в стену.
Мы смеемся почти так же, как когда-то.
— И еще, знаешь, — говорю я, — вспомнился твой милый анекдот про муллу, двух петухов — белого и черного — и крестьянина.
Сергей отхлебнул кофе и, накинув на свой лик этакую мудрость муллы, спросил:
— Ну а если, скажем, зарезать белого?
— Ёх, мулла! — простонал я, подыгрывая. — Тогда черный плакать будет…
— Да, вопрос сложный, — Сергей закачал головой в знак величайшей сосредоточенности. Потом, решив что-то, проговорил: — Приходи через неделю, мудрый совет дам.
Я пью кофе, изображая, что проходит неделя. И вот я снова стучусь к мулле. Сергей, откинувшись, положил руку на чело:
— Так в чем же дело у тебя, говоришь?
— О святейший мулла, — с подвыванием умоляю я его, — я приходил к тебе за мудрым советом: у меня два петуха — черный и белый…
— А, вспомнил, вспомнил: режь белого!
— Так черный плакать будет?! — вырывается из моей груди отчаяние.
— Кляп с ним, пусть плачет! — твердо решает Сергей, и мы оба смеемся.
Сергей смотрит мне в глаза, а я стараюсь выдержать его взгляд. Сергей перехватывает инициативу:
— А помнишь, как чуть не подрались с тобой из-за дурацкого стакана киселя?
— Еще бы! Во всех подробностях.
Мы улыбаемся, молчим. Потом я прерываю тишину:
— Все же ты был прав, Сергей, у меня к тебе есть дело.
— Вот как? 'Для друга до-ро-го-го-го-го'… — слегка попробовал Сергей свой голос.
— Тем лучше. Скажи, ты помнишь гибель Леши Гринчика?
— Как сейчас. Мы стояли на крыше ангара и…
— Совершенно верно. А кто рядом с тобой был?
— О, это, уволь, не помню… Как раз не помню.
— Ладно, неважно. Скажи, а что тебе пришло на ум, когда МИГ стал крениться, больше, больше и перевернулся на спину? Напряги свою усталую память, что ты подумал?
Некоторое время Сергей молчал. Потом заговорил:
— Мне не надо ничего вспоминать, я все прекрасно помню. Такие моменты не забываются. Можешь ce6e представить, когда я увидел, что он перевернулся на спину, стал опускать нос к земле, я, предчувствуя недоброе, с каким-то внутренним стоном поймал себя на мысли, что отдаю ручку от себя за него…