Наконец появляется автор. Под жидкие аплодисменты он усаживается в большое кожаное кресло, а напротив в точно такое же кресло садится его спутник, отрекомендовавшийся как директор книжного магазина. Я жадно разглядываю Грега Томлина — и чувствую горькое разочарование. Мало того что гомик, так еще и коротышка! При таком смешном росте мерзавец просто не может быть моим отцом! Злосчастную карикатуру, видимо, рисовали не с оригинала, а с обложечной фотографии, сделанной еще при царе Горохе. У Грега Томлина наших дней чуб отнюдь не черный и густой, а седой и жидкий. Его розовая рожа пестрит лопнувшими сосудиками, что говорит об излишней нервозности и повышенном давлении либо о склонности к возлияниям. Ничего общего с моим воображаемым калифорнийским отцом — поджарым, рослым и загорелым.
После занудного выступления директора магазина Томлин подходит к пюпитру и зачитывает отрывок из книги. Начинает он неуверенно, через пень-колоду, однако скоро находит нужную струю и в целом выступает весьма неплохо, на радость поклонникам. Правда, к концу я уже зеваю: на мой вкус, отрывок длинноват. Закончив чтение, Томлин начинает отвечать на вопросы — и тут же превращается в типичного гея-интеллигента — махрового, самовлюбленного, язвительно-остроумного, съевшего зубы на Оскаре Уайльде.
В его книге мало кулинарии. По сути, это мемуары с постельным душком, облагороженная версия сальных британских таблоидов типа «Члены моей юности», от души приправленная умными словами. Меня, понятное дело, интересуют в основном места, посвященные таверне «Архангел».
…восхитительный грот хаоса, сплетен и скандалов, который сразу сделался — и остается поныне — моим духовным домом. В его стенах я научился готовить; более того, познал бездонное безумие плотских утех, совокупляясь без разбора с официантами и поварами всех мыслимых и немыслимых возрастов, полов и цветов кожи.
Что ж, девчонка с зелеными волосами, балдеющая от панк-рока, вполне могла попасть под раздачу. Но сходятся ли даты, вот вопрос! Где, а главное — на ком находился Грег Томлин в воскресенье двадцатого января 1980 года, за девять месяцев до появления на свет Дэниэла Джозефа Скиннера?
Несмотря на провокационный характер книги, вопросы не отличаются дерзостью: главным образом читателей интересуют рецепты того или иного блюда, а на биографию автора им наплевать. Томлина этот факт, по-видимому, раздражает. Чего же он хотел? Повар — это всего-навсего повар. Он может что угодно о себе возомнить, но, по сути, от него ждут лишь одного: чтобы приготовил пожрать. Людей интересуют не альковные секреты, а кулинарные. Я не в счет, это исключение.
Вопросы скоро заканчиваются. Томлину надо впаривать продукт, тут каждая минута на счету — как- никак сорок баксов за книжечку.
Я пристраиваюсь в очередь и получаю заветный автограф. Вблизи Томлин выглядит еще гаже — потрепанный, дряблый, плюгавый. Только глаза сияют живым огнем. На пальце у него золотой перстень с инициалами Г.Т.
— Кому подписывать?— спрашивает он с растяжечкой, словно сменивший ориентацию мэр Куимби из «Симпсонов».
— Просто Дэнни.
— Ух ты, шотландский акцент! Из Эдинбурга?
Надо же, старый педик запал на мой акцент!.. Мы обмениваемся парой слов и, переждав обязательный финал с бесконечными прощаниями и рукопожатиями, отправляемся вдвоем выпить. По пути он извиняется и отходит побеседовать с устроителем встречи. Я праздно разглядываю корешки книг, листаю биографию Джеки Чана. Наконец он возвращается.
— Ну что, готов?
Я киваю и следую в кильватере к выходу. Педрила-директор из второго кресла машет нам рукой; ему подражает стоящий рядом ассистент, суетливое существо с ухватками книжного хоря,— оба корчат такие рожи, будто я у них невесту увел. Томлин машет в ответ. На лице его фальшивая улыбка.
— Подобострастная мразь, каких мало,— цедит он сквозь зубы.
Мы спускаемся по авеню Ваннесс. У меня голова идет кругом, а душа вразнос: я и верю, и не верю, что этот коротышка действительно мой отец.
Смерть уже давно вокруг меня круги нарезает. Еще чуть-чуть, и стану как Марайа Ормонд и ее подружки-готки из параллельного класса, которых мы так яростно презирали в школе. Девчонки одевались в черное, читали Сильвию Плат, слушали Ника Кейва. Они были моими врагами. Интересно, как у них сложилась жизнь? Была ли это пустая подростковая игра? Или они уже тогда понимали вещи, о которых я только начинаю догадываться? Симфония смерти, обаяние тлена… Может, в детстве потеряли кого-нибудь из близких, и это раскрыло им глаза. Надо было к ним присмотреться…
Марайю я, впрочем, помню довольно хорошо — нездешнюю красоту ее светозарных глаз, божественное равнодушие к насмешкам… При мыслях о ней прихожу в необъяснимое волнение: кишки сплетаются в кулак, позвоночник гудит. Хочется бежать, найти ее, просить прощения. Сказать, что теперь я наконец-то поняла… А она, наверное, только рассмеется мне в лицо. И будет права.
Два санитара стоят у служебного входа, покуривают. Толстый и тонкий. Старый и молодой. Заметив меня, начинают дежурно лыбиться, но моя печаль, видно, передается по воздуху, как радиоволна: их лица оседают, глаза гаснут… Скорбь не любит одиночества. Что ж, значит, мой умирающий братец — самая подходящая компания.
Я навещала его вчера. Видела злые трубочки, впившиеся в вены. Видела жуткий дыхательный шланг, похожий на паразита, застрявшего на выходе. Подумала, что Брайан уже никогда не проснется.
Мои каблуки бесцеремонно цокают по полу; в больничном коридоре могильная тишина. Войдя в палату, я тут же понимаю — к огромному облегчению,— что брат не просто жив, но даже пошел на поправку. Когти смерти, похоже, разжались. Осторожно подхожу к изголовью… да у него же глаза открыты! Сперва я не верю, мотаю головой. А он глядит прямо на меня — и выражение чуть ли не хитрое, как у заговорщика. Трубки по-прежнему торчат из него, и рот закрыт маской, однако он подмигивает — и в глазах блестит живая веселая сила, какой я уже давно не видела.
Я нащупываю под одеялом его руку, крепко стискиваю. Он отвечает! Ура! Может, я цепляюсь за соломинку, но у человека при смерти не бывает такого пожатия! Мои губы неудержимо разъезжаются в улыбке, по щекам бегут слезы. Я их не замечаю. Прочистив горло, я говорю:
— Здравствуй, братишка.
30. Гомики
Вы не подумайте, я ничего против них не имею. Даже любопытно наблюдать, как два мужика целуются взасос, ласкают друг друга, все такое… Не в сексуальном смысле, конечно, а в эстетическом: гомики всегда за собой следят, опрятные, мускулистые.
Мой Дэнни тоже ничего, тощенький, но крепенький. Наверное, ходит в спортзал. И за зубами следит. И вообще чистоплотный. И в постели не новичок, это точно. И руками, и языком…
— Где ж ты так навострился, солнце?
— В Лите,— говорит.— У нас там все мастера. Наш девиз: выносливость.
— Правильный девиз,— соглашаюсь я.
Ах, какой он сладкий! Правда, со своим отцом что-то мудрит, по-моему. Откуда такие страсти? Я своего тоже, считай, не знала, хотя жили в одном доме. Я в школу, он на работу; он домой, я уже сплю. Он и по выходным ишачил. Ушел от нас, когда мне было восемь лет. Козел! Звонит иногда, если приезжает в город. Водит меня в ресторан. Пытается по крайней мере. Я-то за себя сама плачу. Ему, конечно, не нравится, но мне насрать. Говорим про служебные дела, про его новую семью, про кухню и всякие блюда… Вот Дэнни не знает своего отца — и что с того? Может, оно и к лучшему. Там, бывает, и знать-то нечего.
Мы сидим в ресторане этого педика, Грега Томлина, который якобы его отец. Или не отец, сам черт не разберется. А уж педик он такой, что мама не горюй. Классический. Хотя в наши дни это ничего не значит. Мой бывший дружок Гевин — вообще цирк. Сначала был педиком, потом переквалифицировался в