– В вашей палате?
– Нет, в палате свет не горел. В коридоре. Он всегда горит, всю ночь, и вдруг погас.
Никоненко вопросительно посмотрел на врача. Тот кивнул.
– Света действительно не было. Я подумал, что это уборщица выключила или кто-то случайно нажал…
«Нажал тот, кто знал, что не довел дело до конца, и пришел, чтобы закончить его, – подумал Никоненко, – и нажал явно не случайно».
– И шаги. И ручка щелкала.
– Как щелкала?
– Как будто кто-то заглядывал в двери. Я встала, дошла до стены и стукнула капельницей. Наугад. Ничего не было видно. А потом вышла в коридор, под дверью был свет, и я пошла туда, где свет.
Она сделала движение, как будто собиралась прикрыть глаза, но не прикрыла.
– Я боюсь, что он меня все-таки убьет, – вдруг пожаловалась она шепотом. – А если я буду спать, когда он придет в следующий раз?
Хороший вопрос, подумал Никоненко мрачно.
– Маша, у вас есть подозрения, кто может быть заинтересован в вашей смерти?
– Нет, – сказала она, – никто. Я никому не нужна, кроме Федора и Алины.
– У вас плохие отношения с матерью?
Она помолчала и подышала, чуть приоткрыв рот. У нее были красивые зубы – ровные и очень белые. Пожалуй, это единственное, что было у нее красивым.
– У нас почти нет отношений. Спросите у Алины, она вам расскажет.
Она уже рассказала. Хорошо бы теперь ты сама рассказала. Или ты можешь повторять только то, в чем тебя убедила всесильная, умная и деловая Алина?
– А отец Федора? Он вам помогает?
Она заволновалась. Совершенно точно, теперь она заволновалась.
– При чем тут… его отец? Мы с ним никак не связаны. Он про нас ничего не знает и не должен… Я не хочу…
– Он ваш одноклассник?
Она вдруг покраснела. Ей-богу, она покраснела, эта забинтованная, зеленая, одетая в серую посконную рубаху в ржавых пятнах высохшей крови, нечесаная и неумытая тетка!..
Кто там смеет говорить, что хорошо разбирается в женщинах?
– Кто вам сказал? – спросила она трагическим шепотом и даже покосилась на врача, как будто тому было дело до того, кто отец ее ребенка!
– Алина, – сказал Никоненко. Пусть знает, что при малейшем нажиме «дорогая подруга» может выболтать любой ее секрет.
– Да, – пробормотала Маруся, – конечно. Она Димочку терпеть не может. Она за нас с Федором жизнь готова отдать.
Ну конечно!
Она вертит вами как хочет, управляет, решает, ругает вас или поощряет, и ей это доставляет удовольствие. Ни при чем здесь готовность отдать жизнь, дорогая Суркова Мария.
– На вечере вы разговаривали с ним?
– Да, – сказала она и отвела глаза, как барышня, которую вогнал в краску лихой гусарский ротмистр.
– О чем?
– Да так… О том, что давно не виделись. О том, что у него выставка…
«Маня, надо же, ты совсем не изменилась! – Тон снисходительно-добродушный, вид ласковый и веселый. – Все такая же… свеженькая. Видела у Манежа афиши? Ты приходи. Это хорошая выставка. Как ты живешь? Работаешь? Я пропадаю от работы. Заказов стало так много, не успеваю справляться. Альбом оформляю, пару книг, портреты… Машину купил. „БМВ“, конечно. Хорошая машинка, очень сексуальная. Я же художник, Мань, я так чувствую эти вещи. Ты водишь машину?»
– Вы пытались наладить с ним отношения, когда родился ваш сын?
– Наладить? – переспросила она удивленно. – Нет. Он ушел от меня задолго до его рождения, и ушел совершенно определенно. Окончательно. Он даже и не ушел, он просто бросил меня, и все. Он ни в чем не виноват. Я была… эпизодом, и всегда об этом знала. Даже десять лет назад.
– Он не собирался проводить вас домой из школы?
Она ужасно удивилась:
– Нет, ну что вы!
– Маша, вы никому не писали записок? Ну, в ящик, который стоял на сцене, ничего не бросали?
– Я не писала. Я не видела никакого ящика.