подальше отсюда, оставив пожитки на попечение божье. Сдерживая тошноту, Хильда вытащила из пузырчатого рукава надушенный кружевной платок и зажала нос; Юрис заметил, что напудренная шея ее мертвенно побелела. Удивительное дело, в этой разрухе и зловонии Хильда как будто винит его; еще удивительнее то, что он и сам чувствует себя виноватым. Он уже не испытывал в это бедственное время никакой радости, чудесные первые недели их знакомства прошли как сон и, бог весть, вернутся ли еще. Юрис тяжело вздохнул.

Хильда уже собиралась было сунуть платочек обратно, как вдруг заметила что-то и зажала нос еще крепче. На краю улицы лежал дохлый жеребенок — чудовищно раздувшийся, туловище между двумя навозными кучами, голова поперек пешеходной обочины, зубы оскалены, шерсть на шее уже облезла, кругом лениво носилась туча жирных синих мух, по облезлому месту полз желтый червяк. Рыжий шелудивый пес, поджав к брюху переднюю ногу, обнюхивал падаль, словно тоже совестился вонзить зубы в этакую гадость. Хильда не могла пройти мимо. Юрис поспешил к ней, яростным пинком отшвырнул тварь на середину улицы. Пес даже не взвизгнул, даже глаз не поднял, не желая оставлять мухам свою законную долю. Пошатываясь, Хильда пошла дальше, солдату же было очень досадно, что нельзя идти рядом и хотя бы слегка поддерживать ее здоровой рукой.

Не смогли они пройти и площади у ратуши. Ночью опять сгорел какой-то дом, улицу загромоздили груды кирпича и обгорелые бревна. В дыму, словно призраки, сновали закопченные люди, вытаскивая обгорелые остатки скарба. Прохожим поневоле приходилось сворачивать в узкую уличку, к Дому Черноголовых. Улицей ее и назвать трудно, это была смрадная клоака, почти по окна загаженная и закиданная всякой нечистью. Где-то звонили. Каждый удар колокола звучал раздельно, медленно утихая, и только тогда раздавался следующий. Привычный звук — какой-то знатный рижанин отправился к праотцам; зараза в эту жару свирепствовала еще безжалостнее. На площади навстречу им попался какой-то господин; он поклонился фрейлейн Альтхоф, но она даже не ответила на приветствие, уткнувшись лицом в платочек и рысцой пересекая площадь.

Небольшой ладный дом бочарного мастера Альтхофа стоял неподалеку, за самой ратушей. Оба окна в нижнем этаже закрыты, там находились контора и торговое помещение, уже длительное время пустовавшие. Заперты и окованные железом ворота, над которыми в каменной нише вделан символ ремесла — бочка, окаймленная двумя дубовыми ветвями, и вокруг нее надпись: Адальберт Альтхоф. И за воротами теперь тихо, не слышно больше ни звона пил, ни стука молотков — подмастерья большей частью перемерли, мастера разбрелись, сам хозяин лежал при смерти. По обе стороны входных дверей полукруглые колонны, поддерживающие вмурованный треугольник, в котором толстый добродушный Вакх и улыбающаяся вакханка с кубками в руках тянутся друг к другу над пивной бочкой.

В доме было так тихо, словно жильцы все уже вымерли. На трех окнах второго этажа — зеленые занавески, чердачное окно под самым сводом изнутри забито досками. Сама уличка перед домом довольно чистая, только напротив пустой дом с настежь распахнутыми окнами, а в них видны кучи нечистот и доносится нестерпимое зловоние. С месяц назад в нем еще были жильцы, но, когда разнесся нелепый слух, будто бочарный мастер заболел чумой, все в одну ночь убрались подальше.

Сквозь занавески из трех окон в большую комнату проникал зеленоватый сумрак. Лица и руки людей выглядели странно серыми, высохшими. Когда солнце скрылось за башней кафедрального собора и зеленоватые сумерки сгустились еще плотнее, люди, находящиеся здесь, казались призрачными существами или только что восставшими из могил. Впечатление это усиливал полушепот, который даже за пять шагов слышался, точно из подземелья.

Зал с тремя окнами был обширный, но очень низкий, покрытые зеленым лаком балки рукой достанешь, бронзовую люстру с наполовину сгоревшими свечами надо обходить, чтобы не задеть головой, Позолоченные часы под стеклянным колпаком на камине тикали тихо-тихо, точно утомленное сердце, расслышать это тиканье можно было, только когда разговоры в комнате замирали. Толстый ковер из Смирны на полу, голландские гобелены на стенах и отдернутые занавеси из фландрского бархата над постелью заглушали резкий шум, даже редкий грохот пушек в предместьях слышался точно издалека. Вот до чего в это бедственное время дожил господин Альтхоф, если ему, больному, вместе с кроватью пришлось перебраться в зал, потому что в его небольшой квартире осталась лишь одна спальня, куда по наряду поместили шведского унтер-офицера.

Больной покоился полулежа на подложенных под голову и спину четырех подушках. От рук, сложенных на коричневом шелковом одеяле, остались лишь кожа да кости, длинная белая борода тоже казалась зеленоватой, точно подернутой плесенью, налипшей на наружные стены здания. Это уже был не человек, а угасающая тень, такая легкая, что в пухлых подушках даже не оставалось вмятины. Долгие месяцы мучений уже миновали; еще вчера лекарь пытался пустить кровь, но рога втянули только несколько капель мутной жидкости — верный знак, что уж помочь нельзя. И сам Альтхоф хорошо знал это; голова у него все время оставалась ясной, ум острым, поэтому он говорил о себе, как о каком-то старом знакомом, отбывшем куда-то на чужбину. Боли он уже не чувствовал, только непреодолимую слабость, даже короткая фраза так утомляла его, что, произнеся ее, он тут же погружался на несколько минут в легкое, тревожное забытье.

Поэтому и гости переговаривались вполголоса, все время поглядывая, не проснулся ли больной, не засыпает ли, чтобы сразу же приглушить слова, — пусть звучат не громче жужжания мух вокруг люстры. Ратс-секретарь фон Битнербиндер, как ближайший друг Альтхофа, а также как старший из гостей, устроился подле столика у кровати, где стояла большая посудина с целебным питьем и миниатюрная фарфоровая чашка. Он взял на себя обязанность следить и сообщать, когда больной забывается. Сам он говорил немного, больше слушал и неведомо почему все время разглядывал, точно впервые увидел его, семейный портрет Альтхофа и его покойной супруги, висевший в золоченой овальной раме между двумя окнами. Они были изображены уже на половине жизненного пути: он с гладким лицом, в твердом воротничке поверх бархатного кафтана и в светлом парике до плеч; у госпожи Альтхоф голые плечи, нос с врожденной прусской горбинкой, лицо надменное и холодное. Кое-что от матери унаследовала и Хильда.

За маленьким инкрустированным столиком сидел советник консистории, теолог, учитель и писатель Рейнерт, недавно перенесший чуму, еще довольно слабый и бледный, но зато куда более разговорчивый, чем прежде. Вторым был член Большой гильдии, оптовый торговец пенькой Миквиц, даже в голодные годы не утративший солидной полноты и истинно юношеского румянца. Разговор как раз шел о чуме — это была главная тема, стоило только двум-трем бюргерам собраться вместе, да и Альтхоф любил послушать разговор о чуме, точно сам был здоров и ему ничто не угрожало. Миквиц говорил, разводя руками и потея от усилия приглушить трескучий голос:

— Утром звонили и вот опять звонят — один за другим умирают, скоро нам всем каюк. Жители предместий подохли под стенами, теперь наш черед. В церквах уже трупы некуда сваливать, да и на кладбищах скоро негде будет приткнуться. Одного я боюсь, как бы не бросили меня где-нибудь в навозную кучу посреди улицы, псам да крысам на поживу.

Рейнерт отвечал резонно, округленными книжными фразами, которые по сравнению с полупольской речью Миквица звучали подобно серебряному кимвалу, вторящему грубо вырезанной дудке:

— Сие потому, что все храмы осквернены и негде отправлять богослужение. Посему не удается обрести единственного спасения, кое еще остается в столь бедственное время. Мне кажется, что сам господь покинул сей злосчастный град и предоставил его своей судьбе. Ригу постигла участь Иерусалима, — мира мы дождемся не ранее, чем все пребудет в развалинах и запустении. Что не сделает мор, то довершат пушки и пламя.

Тут вмешался и Битнербиндер, предварительно нагнувшись и пристально посмотрев на лежащего.

— Магистрат позволил проводить богослужения в зале гильдии, но разве это чем-нибудь помогло, господин Рейнерт? Как раз с того времени бедствие все увеличивается, и оно не прекратится, покамест зараза будет гнездиться в навозных кучах и всяческих нечистотах.

Рейнерт небрежно, точно свысока, махнул тонкой, словно изваянной рукой, на которую и сам глядел с удовольствием.

— Совсем в иных местах она гнездится, господин фон Битнербиндер! Константинополь ее порождает, от турок она идет. С ветрами, кои дуют прямо с юга. С прошлого года все низины вокруг города еще и

Вы читаете На грани веков
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату