Он толкнул меня на мешки с луком и плюнул в лицо. Прошло немало времени, прежде чем мы встретились снова: капитан откомандировал его на склады под Булонью.
— Забудь о нем, — сказал Домино, когда мы смотрели, как повар уезжает от нас на задке телеги.
Тяжело помнить, что день тот никогда не вернется. Время — только сейчас, место — только здесь, и никакое мгновение повторить нельзя. Когда Бонапарт был в Булони, мы чувствовали себя не просто нужными, но избранными. Он вставал раньше нас, ложился позже, вникал во все детали нашей подготовки и сам муштровал нас. Он вытягивал руку к Ла-Маншу с таким видом, словно Англия уже принадлежала нам. Каждому из нас. Таков был его дар. Он стал средоточием наших жизней. Мысль о борьбе воодушевляла нас. Никто не хотел гибнуть в бою, но все мы — и горожане, и крестьяне — привыкли к долгому изнурительному труду, холоду и приказам. Мы не были свободными людьми. Он даже скуку наделял смыслом.
Нелепые плоскодонные баржи, строившиеся сотнями, превращались в гордые галеоны. Выходя в море и осваивая искусство навигации, чтобы преодолеть коварный двадцатимильный пролив, мы больше не шутили ни над сетями для ловли креветок, ни над тем, что эти лоханки больше годятся для прачек. Когда Бонапарт стоял на берегу и выкрикивал приказы, мы подставляли лица ветру и готовы были отдать за Императора жизнь.
По замыслу, каждая баржа должна была вмещать шестьдесят человек; заранее рассчитывали, что двадцать тысяч либо не доберутся до берега, либо их потопит английский флот. Бонапарт считал это приемлемым: он привык к таким потерям в битвах. Никто из нас не боялся попасть в эти двадцать тысяч. Мы вступили в армию не для того, чтобы бояться.
Согласно плану Бонапарта, французский военно-морской флот мог удерживать Ла-Манш шесть часов — за это время армию бы высадилась, и Англия стала нашей. Все казалось до абсурда легким. За шесть часов нас не смог бы разгромить сам Нельсон. Мы смеялись над англичанами; у большинства были свои планы на этот визит. В частности, я хотел посетить лондонский Тауэр, ибо кюре рассказывал, что там полно сирот, бастардов аристократического происхождения: родители стыдятся их и не хотят видеть у себя дома. Мы, французы, не такие. Мы рады своим детям.
Домино говорил, что ходит слух, будто мы роем подземный ход, который позволит нам, как кротам, выскочить из-под земли где-то в полях Кента.
— Нам понадобился час, чтобы выкопать яму для ног твоего друга.
В других слухах говорилось о высадке с воздушных шаров, о пушках, стреляющих людьми и о намерении взорвать Парламент, как однажды чуть не сделал Гай Фокс[4]. Слух о воздушных шарах англичане приняли всерьез и даже построили высокие башни у Пяти Портов, чтобы следить за нами и сбивать.
Все это глупости, но я думаю: потребуй от нас Бонапарт привязать к рукам крылья и лететь на дворец Сент-Джеймс — мы полетели бы не задумываясь, как дети, запускающие воздушного змея.
Без Бонапарта — когда государственные дела заставляли его возвращаться в Париж, — наши дни и ночи отличались друг от друга лишь количеством света. Лично я, которому было некого любить, уподоблялся ежу и прятал свое сердце в листве.
Я умею ладить со священнослужителями, поэтому нет ничего удивительного, что после Домино вторым другом для меня стал Патрик, расстрига с орлиным глазом, вывезенный из Ирландии.
В 1799-м, когда Наполеон еще только боролся за власть, генерал Гош, кумир школьников и тогдашний любовник мадам Бонапарт, высадился в Ирландии и едва не разбил Джона Буля наголову. Однажды на привале он услышал рассказ о некоем опальном священнике, правый глаз которого был, как у прочих, зато левый мог посрамить лучший телескоп. Беднягу лишили сана за то, что он подсматривал за девушками с колокольни. Какой священник этого не делает? От чудесного глаза Патрика не могла укрыться ни одна женская грудь. Девушка могла раздеваться за две деревни от церкви, но если вечер был ясным, а ставни открытыми, священник видел ее так ясно, словно она складывала одежды к его ногам.
Гош, человек мирской, не верил в бабушкины сказки, но вскоре понял, что женщины умнее его. Хотя Патрик сначала отвергал обвинения, а мужчины смеялись над бабьими фантазиями, женщины потупляли взоры и говорили, что чувствуют, когда за ними наблюдают. Епископ отнесся к их словам всерьез. Похоже, он не слишком верил в россказни о глазе Патрика, но предпочитал гладкие формы мальчиков из церковного хора; именно поэтому поведение Патрика вызвало у него крайнее отвращение.
Священнику следует заниматься делом, а не подглядывать за девками.
Гош, попавший в паутину сплетни, напоил Патрика до того, что бывший священник на ногах не держался, а потом притащил его на высокий холм, с которого открывалась панорама широкой равнины. Они сели рядом; пока Патрик клевал носом, Гош достал красный флаг и пару минут помахал им. Потом разбудил расстригу и как бы между прочим заметил: и вечер, мол, прекрасный, и вид великолепный. Из уважения к хозяину Патрик заставил себя посмотреть туда, куда указал Гош, и пробормотал, что Бог благословил Ирландию, сделав ее земным раем. Потом слегка подался вперед, прищурил один глаз и взволнованно сказал точно епископ, принимающий первое причастие:
— Вы только поглядите!
— На что, на того сокола?
— При чем тут сокол? Она сильная и смуглая, как корова!
Сам Гош не видел ничего, но знал, что именно видит Патрик. Он заплатил одной деревенской шлюшке, велев ей раздеться посреди поля в пятнадцати милях от холма и через равные промежутки расставил своих людей с красными флагами.
Уплывая во Францию, он взял Патрика с собой.
Найти Патрика в Булони было легче легкого. Он стоял на специально сооруженной колонне, как Симеон Столпник. Отсюда расстрига видел другой берег Ла-Манша и докладывал о местонахождении блокадного флота Нельсона, предупреждая наши войска на учениях об английской угрозе. Если бы англичане вели патрульную службу с большей охотой, они могли бы легко взять на абордаж французские суда, отошедшие слишком далеко от порта. Чтобы предупреждать нас, Патрику дали альпийский рог в рост человека. В туманные ночи этот меланхолический звук долетал до скал Дувра, и ползли слухи о том, что Бонапарт нанял наблюдателем самого дьявола.
Каково было Патрику служить французам?
Все же лучше, чем англичанам.
Без Бонапарта я чаще всего проводил время с Патриком, сидя с ним на колонне. Вершина ее была футов двадцать на пятнадцать, так что было где сыграть в карты. Иногда приходил Домино и устраивал боксерский матч. Малый рост не доставлял ему неудобств; хотя кулаки у Патрика были с пушечные ядра, расстрига ни разу не попал в Домино: карлик обычно прыгал вокруг соперника, пока тот не начинал уставать. Улучив момент, Домино наносил один-единственный удар, причем не кулаками, а обеими ногами, выгнувшись вбок, назад или сделав мгновенную стойку на кистях. Матчи были шуточными, однако мне доводилось видеть, как карлик валил быка, прыгнув ему на лоб.
— Анри, если б ты был ростом с меня, тоже научился бы заботиться о себе, а не зависеть от милости окружающих.
Я поглядывал с колонны, а Патрик описывал мне, что происходит на палубах под английскими парусами. Он видел адмиралов в белых лосинах, моряков, что бегали вверх-вниз по вантам, чтобы поймать в паруса ветер. То и дело кого-нибудь пороли. Патрик утверждал, что видел, как кожа сходит со спины одним куском. Матроса макнули в море, чтобы не загноилось, а потом оставили лежать на палубе под палящим солнцем. Патрик говорил, что он может видеть долгоносиков в хлебе.
Только этому верить не стоит.
20 июля 1804 года. Еще не рассвет, но уже и не ночь.
Спокойствия нет ни в кронах, ни на море, ни в лагере. Птицы и мы спим урывками: хотим уснуть, но мешает мысль о скором пробуждении. Где-то через полчаса приходит этот знакомый холодный серый свет. Потом солнце. Потом крик чаек, мечущихся над волнами. Чаще всего я встаю именно в это время. Иду на пристань и слежу за судами — собаками, посаженными на цепь.
Жду, чтобы солнце иссекло воду.
Последние девятнадцать дней стоял штиль, как в мельничном пруду. Мы сушили одежду на горячих камнях, а не на ветру, но сегодня рубашки полощет бриз, и суда сильно раскачиваются.